Выбиться в люди
Часы на башне Гефсиманской церкви бьют полдень. Я слышу это даже сквозь закрытое окно каморки; здесь теперь один из лучших районов. Прежние пустоты от бомб и снесённых строений в этом квартале периода грюндерства заполнили аккуратно вставленные новостройки, здесь манят к себе маленькие магазинчики и приятные заведения со столиками на тротуаре, а также особые кафемороженые, которые зимой продают специальный шоколадный десерт. Маленькие дети катаются на беговелах, большие дети – на скейтбордах. Подросткам трудно выглядеть грозными, даже если они на площадях играют в пив-бол и уже опьянели – слишком хорошо они одеты и слишком щепетильны: не хотят ни валяться в грязи, ни перепачкаться кровью. Ходить здесь в школу не считается испытанием на смелость. А вполне дружелюбное дело. Или, скажем так: сдержанное – со вкусом – дело.
Можно об этом позлословить. Это даже модно – сказать о районе что-нибудь порочащее, однако эта хула не серьёзна в том смысле, что здесь необходимо что-то изменить, это скорее церемониальные жалобы в доказательство собственной способности суждения, а ещё для ослабления возможной зависти. Ибо, разумеется, жить тут хотелось бы куда большему числу людей, чем здесь помещается. И никто даже не помышляет добровольно переселиться отсюда.
* * *
Ни в каком законе не прописано право жить в центральной части города. В Париже это могут только богатые русские, а Марцан – к примеру – тоже вполне ничего район Берлина. Планировка в панельных домах для семьи даже лучше, чем в домах старой постройки, вообще панельные дома уже давно снова в моде, их можно прекрасно оборудовать в стиле семидесятых годов. Правда, в том репортаже о жилье, где я об этом прочитала, речь шла о панельном доме прямо на Александерплац, но ведь от Марцана до Алекса всего каких-нибудь двадцать пять минут на электричке S-бан. Прямая линия! И, опять же, там, на окраинах, зелено. Зелёный такой райончик.
Штамп на заявлении Франка об отказе от аренды, отправленном домовладельцу, тоже зелёный. Зелёный и агрессивно выделяется цветом на серой ксерокопии заявления: «К СВЕДЕНИЮ». Этот официальный штамп избавлял Франка от необходимости мне звонить или приписать что-нибудь от себя вроде: «Привет, Рези, посмотри, эту бумагу я отослал домовладельцу». Штамп уже всё содержал.
Оставался только вопрос, откуда этот штамп у Франка. Он может быть у юристов или у администраторов, но зачем он нужен независимому консультанту по обмену? У Франка нет ни секретарши, ни приёмной, ему не приходится рассылать никакие копии «к сведению». Должно быть, позаимствовал у кого-нибудь специально для этого случая, а то и купил в магазине канцтоваров. Такие затраты усилий – только для того, чтобы избежать личного обращения ко мне?
Я зверь, Беа. Непредсказуемый. Опасный.
Пойманный и загнанный в мою каморку, можно было бы сказать, но где там: только здесь, внутри, и возникает то, что делает меня опасной.
Здесь, где я сижу, раньше стояла стиральная машина Веры, а перед этим стояла стиральная машина Франка, но когда к нему переехала Вера, она перевезла свою стиральную машину фирмы «Миле», а прежнюю, франковскую, они выставили на улицу.
Это было не единственное превышение власти, с которым Франку пришлось смириться; ещё Вера содрала оливково-зелёный линолеум с графическим рисунком на кухне и в холле, хотя Франк был против.
Он меня тогда просил:
– Помоги мне! Ты же видишь, это может превратиться в тотальную тиранию!
Но я тогда помогла не ему, а Вере: сдирать этот линолеум.
Июль 2005 года. Мы с Верой ползаем на коленях по кухне Франка.
– Перед тем как съехаться, надо что-нибудь поменять, – говорит Вера. – Чтобы квартира стала общим домом.
Мы загоняем шпатели под наклеенный линолеум.
– Но он к нему так привязан, – говорю я.
Вера смеётся:
– Он привязан к прошлому. К пережиткам погибшей системы! К жизни в общей квартире и к холостяцкому быту.
Уже через десять минут мы обливаемся потом: это июль, солнце жарит сквозь окна без занавесок, по радио поёт Сара Коннор. С Верой приятно работать, она так и горит жаждой деятельности после того, как целых полгода колебалась.
– Я слишком долго жила одна, – говорит она. – И наверняка всё испорчу.
– Если вы хотите семью, надо этому учиться.
– А мы хотим семью?
– Но ты же перестала принимать пилюли.
Под линолеумом обнажились доски. Дощатый и щелястый пол. Франк рвал на себе волосы.
– Через эти щели пол может дышать! – заявила Вера. Она хотела поцеловать Франка, но тот увернулся.
– Эй, – сказала она, – что, серьёзно? Всё так плохо?
Франк ушёл в свой кабинет; а мы отправились на строительный рынок купить половую краску «бычья кровь».
Там, где раньше стояла плита, не оказалось даже досок, а была просто кое-как зацементированная площадка. Кисть топорщилась, когда мы закрашивали эту шершавую площадку.
– Это не последний компромисс, на который Франку придётся пойти, – сказала Вера уже не так окрылённо, как утром.
– Он так любил порядок, – сказала я.
– У него помешательство на чистоте, – сказала Вера. – Честно.
Мы продолжали молча красить. В итоге получилось, на мой взгляд, хорошо.
Франк кивнул, когда снова вышел к нам посмотреть:
– Я думал, будет хуже.
– Если не понравится, – сказала я, – можешь просто перекрасить.
Франк знает, что я всё это ещё помню.
Я знаю историю этой квартиры, все перемены, которые претерпел кухонный пол, я знаю сомнения Веры в их отношениях, её колебания, рожать ли детей.
– Что я могу передать им по наследству? Себя саму? Спасибо, не надо. Какой пример подам собственной жизнью?
Я навещала её в этой квартире, когда Вера ещё лежала после родов в постели – с Вилли. Сперва с Вилли, потом с Леоном.
– Ну ты посмотри на них, что же мне теперь делать?
Новорождённый Леон и рядом Вилли, полный укоризны: с таким же взглядом, какой был и у тебя, Беа, храбрый, направленный внутрь себя взгляд первенца, которого предали.
– Взять дело в свои руки, – ответила я Вере; её же совет, который она дала мне, когда тебе было три года, а Джеку год.
* * *
Ноябрь 2006 года. В нашей старой кухне на Винсштрассе.
Вера пришла ко мне в гости, но нам никак не удавалось поговорить. Вместо этого она смотрела, что значит иметь детей – и совсем не справляться с этим.
Ты не давала мне покормить Джека, и Джек ревел, а я не смела тебя просто прогнать, или запереть тебя в комнате, или как-то иначе утвердиться против тебя. А это смешно, было же ясно, что ты в первую очередь хотела выяснить, как далеко тебе можно зайти: действительно ли ты обладаешь властью заставить меня уморить Джека голодом. И я это тоже знала, потому что более чем очевидно было: ты хочешь, чтобы тебе показали твои границы, и сама же страдаешь от того, что настолько властна надо мной. Но я ничего не могла с тобой поделать, ты была сильнее меня.
И тут Вера говорит: «Так не годится, Рези, тебе надо что-то изменить».
Как именно, она, конечно, не знала, да и откуда, но она видела перед собой совершенно безумную ситуацию и несколько раз повторила: «Ты должна взять дело в свои руки и быть тут главной, слышишь?»
Ещё бы сказала, взять флаг в свои руки. Кстати, это было бы точно.
Я понятия не имела, что, а главное – как должна была взять в руки, но ясно было одно: я должна. И я за это ухватилась. И за голос Веры, он звучал так рассудительно в этом хаосе возбуждённых эмоций и пюре из варёной морковки.
«Ты должна, и ты сделаешь это», – вот что я услышала, ибо если бы дело было безнадёжно, она бы ничего не сказала.
Именно это я тогда и попыталась – постоять за неё в невозможном деле, здесь, в этой квартире, когда наступил Верин черёд с этим материнским Не-могу, Но-должна.