Когда она была маленькая, я пела ей песни, одну за другой, потому что знала тексты наизусть. Первая стратегия выживания матери маленьких детей: отключить мысль от того, что выходит из уст. Мама, автомат успокоения и обработки звуком.
Но это уже позади. Я больше не хочу ничего петь или произносить наизусть, я хочу постоять за своих детей, отстаивая себя саму, семнадцатилетнюю Рези, и, например, спрашивая Ульфа, по-прежнему ли он полагает, что тогда ей достаточно было взять с собой что-нибудь почитать – и всё было бы хорошо. Я хочу постоять на стороне неуверенной парочки, которая струхнула перед открывшейся для них возможностью, и спросить Ингмара, в чём состояла эта возможность и для кого, собственно, она открывалась: получить деньги взаймы, так ли? Или всё же скорее: избавиться от денег и успокоить совесть.
Я не знаю, откуда у Ингмара деньги. Если Ульфа я знала с детства, то Ингмара – нет, и он не приносил присягу в моём присутствии.
Я только знаю, что его всегда зачаровывало, как нам со Свеном «это удаётся», как мы выживаем при нашей чудовищной безответственности, рожая на свет четверых детей без финансовой гарантии.
С самого начала Ингмар необычайно интересовался моими текстами и картинами Свена, а также условиями их создания и продвижения. Когда он нас приглашал к себе, то всегда подробно представлял нас друзьям и родственникам, объясняя, что мы деятели искусства и тем не менее – или как раз поэтому – самые выдающиеся родители из круга друзей Фридерике.
Мне льстил его интерес, его солидное присутствие на моих выступлениях и вернисажах Свена, его внимание как приглашающего хозяина. Я охотно выслушивала, как ему всё же далёк наш мир, и до меня не доходило, что он говорит это всерьёз, тешась нами, приукрашиваясь нами. Я не осознавала различие наших миров, я думала, он преувеличивает – и не понимала, с какой целью.
Первая догадка пришла, когда заговорили о поступлении Зиласа в школу, и Фридерике рассказала мне, что Ингмар не хочет, чтобы школа была таким же скучным гомогенным социотопом, как жилищное товарищество их строительного кооператива; ему нравилось, что в детском саду у Зиласа были друзья из простой или мигрантской среды, «не такие пугающе белые и преуспевающие». Тут я вспомнила, что бедность для Ингмара представляла собой желанный признак отличия от него самого, «она такая великолепно пёстрая и беззащитная», и это казалось мне абсурдным.
Только теперь, по прошествии ещё шести лет, я поняла, что Ингмар хотел ссудить нас деньгами, чтобы держать нас неподалёку от себя; чтобы мы придавали пряность строительному кооперативу и можно было бы выдавать нас как для внутреннего употребления, так и вовне в виде социального проекта: «А как же, с нами в одной лодке и малообеспеченные люди, художники…»
Будь у меня хоть искра классового сознания, тогда, в его политкорректном гибридном автомобиле с бархатными детскими креслами, я бы рассмеялась его предложению и сказала: «Забудь об этом. Я не буду исполнять роль клоуна. Я не облегчу твою совесть и твой кошелёк, поищи для этого кого-нибудь другого, золотоискатель ты наш».
Вместо этого я терзалась и ломала голову. То и дело расписывая себе, как бы это было, если бы мы согласились. Что тогда, может, сохранилась бы дружба с Ульфом. И уж в любом случае дружба с Верой и Франком. Деньги бы и дальше не играли роли, и мы бы все по-прежнему были вместе – счастливые, довольные и равные…
Прямо хоть плачь, Беа.
Потому что именно сейчас мне становится ясно, что я погрязла в болоте куда глубже, чем думала.
Если бы у меня было классовое сознание – и не только искра и связанная с этим гордость размежевания и краткосрочный выигрыш по очкам, но настоящее, глубокое сознание того, как функционирует мир и на какой позиции в нём нахожусь, тогда бы я несомненно приняла предложение Ингмара. Хладнокровно облегчила бы его на энную сумму денег и не моргнув глазом исполняла бы роль клоуна. Какое мне дело, для чего я ему служу? Он служит мне, я тут обладаю верховной властью толкований! И обладала бы собственной квартирой в одном из центральных районов города, из которой меня уже никто так просто не выковырнет, независимо от того, хочется ли ему ещё украшать себя мной или уже расхотелось, или он уже начал меня побаиваться.
Я вдруг чувствую себя смертельно усталой.
Всему, что я тебе тут рассказываю, грош цена, дитя моё. Верховная власть толкований, не смешите меня…
– Мама? – Беа просовывает голову в дверь моей каморки. – Эй, ты поосторожнее. Тут нечем дышать.
– Иди спать, дорогая.
– Тебе не следует так много курить.
– Я знаю, но мне надо. Главное, чтоб ты не курила.
– Нет. Что угодно, только не это.
Она продолжает стоять в дверях:
– Ты ещё зайдёшь?
– Куда?
– Ко мне в комнату.
Она поворачивается и уходит. Не сомневается, что я уже встала и следую за ней.
Это я записываю себе в плюс на сегодня: Беа не сомневается в моей безусловной материнской преданности.
Как это делается
Звенит будильник, мягко и сферически, лживые звуки, я их стираю. Смазываю налево, тогда они через пять минут сделают ещё одну попытку.
Но Линн только того и ждала, что зазвонит будильник, она распахивает дверь и спрашивает, можно ли ей какао. Нет, ей нельзя. Она каждое утро храбро пытается его получить, а я храбро ей отказываю. Пошатываясь иду в туалет, зарываюсь головой в ладони.
Я ещё не могу. Я не хочу. Не знаю, как мне проснуться.
Никакого какао: фруктовый чай.
Фруктовый чай с серым хлебом, как в сети дешёвых гостиниц для молодёжи; я занимаю и удерживаю за собой место хозяйки этого пристанища, я жестока к самой себе, а уж тем более ко всем остальным. Для их же блага; конечно, да, именно так.
И потом: заполнить их ланч-боксы и собрать вещи для физкультуры.
Я не могу, я не хочу. На улице даже ещё не рассвело; когда уже снова переведут время? В воскресенье.
Тогда начиная с воскресенья проблемой станут не утра, а вечера; тогда только компьютерные игры и диван, потому что после школы и детского сада сразу же наступает темнота. А что мы-то делали в детстве осенними вечерами? Мастерили фигурки животных из каштанов. Кто в это поверит.
Киран хочет надеть короткие штаны. На улице, может быть, градусов восемь, но с другой стороны, сто лет назад мальчики всегда носили короткие штаны. Итак, возвращение к обычаю предков; я ему разрешаю.
– Чистить зубы!
Голос у меня хриплый, а жаль. Что будет, если я вообще потеряю голос и ничего не смогу сказать?
Ничего не будет, ведь так и так ничего не происходит, по крайней мере, ничего похожего на чистку зубов; зубные щётки торчат в уголках рта, пока руки – «Я быстренько!» – проверяют утреннее состояние игры. Восемь членов игрового клана были ещё активны в половине первого ночи.
– Игровые наркоманы, – выносит приговор Джек.
– А сам-то ты? – отвечает Беа моим тоном.
Джек пукает в качестве комментария, Киран смеётся.
– Вещи для физкультуры не забудьте!
Джек и Киран вываливаются за дверь. Я слышу, как на лестнице они перепрыгивают последние ступени. Беа спешит за ними, входная дверь защёлкивается на запор.
Остаётся только Линн, она в пижаме сидит на высоком стульчике.
Её ноги тоже выросли и из пижамы-комбинезона, и из стульчика. В доме больше нет ни одного младенца…
И вот теперь моё желание, чтоб дети наконец повзрослели настолько, чтобы утром могли позаботиться о себе сами, превращается в желание, чтобы они всегда оставались маленькими.
Что я стану делать, когда не надо будет никого будить, мыть, подгонять и выпроваживать?
Из ванной выходит Свен.
– Поторопись, – говорит он Линн.
А вот этого Линн не может; она умеет многое из того, чему её братья научились, лишь будучи на целых два года старше; но всё это она делает в своём темпе, никогда не делает по принуждению и уж точно не по расписанию отца, который уже готов к выходу.