Все здоровы. И веселы – во всяком случае, не в таком плохом настроении, чтобы что-то пришлось менять; пока достаточно того, что дурное расположение духа можно вымещать на других, на всех тех, кто ведёт себя не так, как тебе это представлялось.
Подло: называть убожеством такой хороший способ жизни.
В недобрый час я рассказала вместо солнца и красок про темноту момента – и лишь немногие мышки сочли это утешительным, а другие нет, и некоторые из тех, кто играл роль в моей темноте, почувствовали себя преданными и использованными.
– Да кто ты такая, что ставишь свою точку зрения выше других? – спрашивали они. – Кто тебе это позволил?
Я сама себе позволила. Мышка-поэт.
* * *
Темно в темноте и одиноко в моей каморке.
Три месяца составляет по закону срок до освобождения квартиры. В конце года нам придётся съехать отсюда.
Ты вообще знаешь, Беа, что Франк основной арендатор квартиры, в которой мы живём? Боюсь, я держала тебя в таком же неведении об этих обстоятельствах, как и мои родители меня. Боюсь, наш кухонный пол ты тоже принимаешь как данность.
А я поставила его на кон. И теперь он уходит у нас из-под ног. Сама виновата; в лесу как аукнется, так и откликнется. «Эй, меня кто-нибудь слышит?» Нет. Никто ничего не отвечает.
Никто не говорит; по крайней мере, о важных вопросах, личных нуждах, первоначальном паевом взносе за квартиру.
Двадцать пять процентов от общей суммы – сколько это будет в евро?
Я могу писать всё, что хочу, слушая лишь жужжание вентилятора моего ноутбука. Кстати, это жужжание стало каким-то подозрительно громким, и это меня беспокоит: а вдруг он сейчас выйдет из строя? Надо бы создать резервную копию.
А ты знала, что писание, написанное означает защищённость? Даёт страховку, даже перестраховку, точку опоры и центр тяжести не только здесь, но и в будущем; вот же написано, да, я помню!
Я не могу предложить тебе дом, Беа, даже квартиру, но я могу тебе кое-что рассказать, могу сказать тебе всё, что знаю.
Мне не важно, хочешь ли ты это слушать. Я Рези, рассказчица, я по профессии писательница. Плохи твои дела, и почему ты выбрала себе такую мать?
Это ведь широко распространённое представление: что дети сами выбирают себе родителей. Что до рождения они представляют собой маленькие, бесприютные души и подыскивают себе подходящую пару родителей. Так же, как идея, что родители получают такого ребёнка, какого заслуживают – или какой им нужен на пути к полной зрелости.
Тебе нравятся такие истории? Мне нет.
Но ты видишь, я их знаю, поскольку их рассказывают и они действуют. Это ещё раз подтверждает то, что я поняла слишком поздно: насколько сильны истории и что их рассказывание означает могущество.
Несколько лет назад в твоей школе было родительское собрание, бурный такой вечер, и мужчины с седыми висками хрипло перебивали друг друга – поздние отцы, которые, как мне потом сказали, писали для газеты «Франкфуртер альгемайне» или для немецкого радио.
Ах, подумала я, конечно! Можно стать и журналистом, чтобы достигнуть власти, писательство не обязательно служит средством выражения для согбенных фигур и заикающихся ораторов, писать можно и для того, чтобы забивать колья, столбы мнений, колонны смыслов.
«Я тебя обставлю» – такая позиция, по крайней мере, сквозила в каждом родительском выступлении в тот вечер, и полукруг стульев был ареной, на которую ораторы выходили, чтобы продемонстрировать свою силу и вселить страх – на благо и в защиту своих детей, разумеется.
Я тогда была безнадёжно непубликабельной. Никто бы потом не сказал: «А это Рези, писательница», а сказал бы только: «Это Рези, мама Беа». Казалось бы, этого достаточно в качестве базиса для выступления на родительском собрании. Но нет. В произвольно сформированном обществе важно, кто ты есть. А кто ты есть, измеряется не иначе как мерой власти, которой ты располагаешь, и это особенно подло, когда в повестке дня значатся такие темы, как «Внимательное сотрудничество», «Никаких издевательств» или «Все разные».
Знаешь, Беа, я и сама теперь стала поздней матерью. Замечаю это по тому, как у меня спирает дыхание – прежде всего при встрече с другими родителями. Я потеряла оптимизм и любопытство, которые у меня ещё были, когда я ходила на родительские собрания в твой детский сад: тогда мне было едва за тридцать, и мне хотелось быть матерью. Теперь мне уже хорошо за сорок, и я хочу покоя от этих харь, честно, я их презираю. Страх, который выделяют их поры, и то, как они суетятся и пытаются объединиться хоть с кем-то, кто мог бы дать им защиту, потому что он обладает силой. Как они сбиваются в кучки, более слабых исключают и затаившись выжидают, кого можно будет поднять на смех.
Да я и сама такая.
С этим ничего не поделаешь, это страх. Едва ли есть что-то более зловещее, чем такие произвольно сформированные общества, вряд ли найдётся что-то более устрашающее, чем кучка людей, которая думает, что должна прийти к общему решению.
Но и оставаться в стороне тоже не годится, в конце концов, я должна защищать вас, подчёркивая своим присутствием, что у вас есть родители, причём такие, которые обладают силой. По крайней мере, достаточной, чтобы выдержать такое родительское собрание! – Да, верно, дорогая. Это заколдованный круг.
Когда речь идёт о жажде власти, оказывается очень кстати иметь детей. Их можно выдвинуть вперёд, и даже не обязательно своих. «Благо детей» всегда сработает, ибо кто же хочет, чтобы детям было плохо? Это потрясает меня лживостью.
Но что мне делать? Больше никуда не ходить, ни на какие собрания, ни на какие родительские «столы завсегдатаев» – их так называют, не задумываясь о том, что само название предполагает и уровень разговора такой же, как за «столом завсегдатаев» в пивной.
«Не задирай нос, Рези, – скажут мне. – Это всего лишь название!» «Не так уж это и плохо».
А я-то знаю, какова сила слов, высказываний и историй, но отказаться от них – это не выход. Я из левых, то есть я за справедливость, внимательное отношение и за то, что каждый человек одинаково ценен, а мир ещё далеко не таков, каким должен быть. Если все люди равноценны, но нет никакой определённости, кто имеет право это решать, – наоборот, по отношению к претендентам на власть преобладает недоверие, которое в итоге приводит к тому, что лучше ничего не делать, чем вызвать подозрение, что ты претендуешь на власть. Левые ужасно боятся вины – как раз в силу того, что они за справедливость и внимательное отношение. Однако противоположность власти – бездействие, а противоположность тому, чтобы взять слово – предоставить его другим.
– Ты злоупотребляешь этим, – говорит Фридерике, – ты этим пользуешься, чтобы изводить других.
Неужто она права?
Да, верно, я ощущаю слово как собственное оружие, когда сижу на родительском собрании. Успокаиваю себя мыслью, что когда-то смогу изобразить бессмыслицу, которая здесь происходит. Смогу поколебать мир своим описанием.
Но это смешно, это функционирует совсем иначе.
Следующее родительское собрание будет проходить точно так же, или, как сказал Эрих Кестнер: «Пальцами на пишущей машинке беду не остановишь».
Я лишь удерживаю в целости себя саму. Это для себя самой я пишу, больше ни для кого, уж во всяком случае не для Фридерике, которая и без того считает, что я увязла в шаблонах. Почему, дескать, у пап-журналистов непременно должны быть седые виски?
Да, верно, а если я ещё кое-что добавлю и замечу, что те из собравшихся, кто за целый вечер не сказал ни слова, были молодые женщины в красных туфлях и флисовых куртках, и что швы – как на туфлях, так и на куртках – по забавному совпадению были наружу, тогда ты, Беа, возможно, подумаешь, что это не имеет отношения к делу, однако это решающая деталь, ссылка на действительность, и она так и просится в текст, даже если ему от этого больно. Он кусается, щиплется и лопается от шаблонов.