Я знала, что Марианна находила эту машину очень крутой. Что впоследствии, когда у неё была уже своя машина, она крайне неохотно пускала кого-нибудь за руль этой машины.
А когда она была молодая, машины у неё ещё не было. А у Вернера была, и они катались на ней по стране. Доехали даже до Южной Франции, где Вернер порвал с Марианной.
Как именно, какими словами, почему именно там?
– Его отцу я никогда не нравилась. Я была никто. Даже свадьбу пришлось бы оплачивать его родителям: чтобы она была такой, как они её себе представляли.
И тут же следовала та часть истории, которая касалась уже не Вернера, а того сказочного поворота, который стал для Марианны возможным из-за того, что Вернер с ней порвал: её свадьба с Раймундом, которая праздновалась в пиццерии только со свидетелями. И обошлась самое большее в сотню марок, деньги не играют роли, когда действительно есть любовь.
Любить надо обязательно. А в чём проявляется любовь? В отречении.
Вернеру следовало бы наплевать на своего отца. Отказаться от наследства, отпраздновать с Марианной свадьбу в пиццерии, нет, в трактире в Южной Франции. Это было бы круто! Но он не смог. Уже поэтому Вернер больше не представлял собой интереса; он был трус, бездарь, неудачник – карикатура, каких в моей жизни не встречалось. Я не знала таких людей, как Вернер. Я была вместе с Ульфом, который никогда не взял бы ни пфеннига из коричневого наследия своих дедов…
– Брак красивее, когда перед этим прогулял десять тысяч евро.
Ульф и Каролина не женаты.
Я не знаю, откуда взялись деньги на строительство К-23. Кто оплачивал учёбу Ульфа или удобные кресла для посетителей в его бюро. Неприлично об этом спрашивать, и незачем об этом думать.
Это бессердечно и злобно.
Идея для рождественского сериала: архитектор Ульф сидит на мели. В свои двадцать лет он широким жестом отказался от наследства (чёрно-белая ретроспекция: рабочие-арестанты у конвейера немецкого завода, бомбы, падающие на Лондон, бабушка Ульфа в мехах выходит из виллы фабриканта), но тут неожиданно остановлена действующая стройка. Застройщику – а это востребованная общественная организация, которая строит квартиры для беженцев из Сирии с долевым участием ремесленников-беженцев – отказали в государственном софинансировании. Архитектор Ульф вынужден подыскивать частных инвесторов для проекта – но тщетно.
Единственный, кто предлагает Ульфу помощь, это его сестра Эльфи, которая вошла в права наследства и как раз занята тем, что организует на модернизированной вилле фабриканта выставку воспоминаний о «мрачных годах».
Расследовательница Рези, из неудачливых сценаристок, которая пытается возмутить общественность леворадикальными разоблачениями в своём блоге, выходит на след участия фирмы Эльфи в экспорте оружия в Сирию как раз в тот момент, когда Ульф за бокалом шампанского на открытии выставки суёт в карман чек от сестры на проект строительства…
– Рези?.. – Свен приостанавливается. Заметил, что я мыслями где-то далеко.
Я бы с удовольствием рассказала ему, о чём думаю. Доверилась бы ему безоговорочно и без остатка, но как?
Свен почти ничего не рассказывает о себе, тем более о своём прошлом. Мужчина без прошлого, пришелец из космоса – это Свен.
Он ненавидит благочестивые песнопения.
Он не любит петь, но играет на пианино; на вопрос бабушки Ульфа ему нашлось бы что ответить. У Свена был талант и честолюбие, он получал поддержку и уроки игры на пианино.
Но он бы не признался бабушке Ульфа, что играет на пианино.
Потому что Свен довольно рано перестал показывать свой талант; впредь он предпочитал держать его при себе, вместо того чтобы торговать им вразнос. Ни в коем случае не хотел использовать его в качестве средства для открывания дверей.
– Ну вот ты сунул ступню в дверь, а что потом? В нос тебе бросается аромат, свет горит так многообещающе, а смех призывает тебя войти, но дверь не раскрывается шире, щель остаётся всё та же, тебе защемляет ступню, и она в конце концов немеет от боли. Ты обезноженно падаешь, и тебя отвозят на тележке прочь.
Потому что Свен намного раньше меня понял, что он не на своём месте.
«Я другой, – думал он, глядя на себя в зеркало, – совсем не такой, как надо».
Так он это описал – неохотно, потому что я непременно хотела знать, как ему удалось не страшиться темноты, затхлости и молчания по эту сторону двери.
– Да я страшусь, – сказал он. – Даже очень. Но я знаю, что это нормально. Что в этом ничего не изменишь. Это надо просто выдержать: темноту и затхлость.
И поэтому я не решаюсь надоедать ему моим одиночеством. Которое не проходит даже в сексе, поэтому я заканчиваю с сексом – и смерть снова тут как тут.
– Всё в порядке? – спрашивает Свен.
Я не отваживаюсь ему ответить. Всё в порядке, у меня всё хорошо, темнота – это нормально, к тому же я не одна, у меня есть Свен и четверо здоровых детей. Мы ещё живём и отнюдь не под мостом, это чепуха, это ужасное преувеличение. Что тогда скажут настоящие бедные и бездомные? Беженцы войны. Сироты СПИДа. То, что мы даём нашим детям, не измеряется деньгами, кроме того, я добровольно отказалась, у меня были все шансы выбиться наверх. Кто сказал, что мы заслуженно живём в центральной части города? Если уж этот центр мне так нужен, надо было его просто заслужить.
Я не могу надоедать Свену своей злостью на моих старых друзей, он находит их просто дурацкими, моих старых друзей. И мою идиотскую злость на них.
Кроме того, я же больше не хотела говорить слово «идиотский».
А почему, собственно?
Чтобы быть постоянно корректной, не подставляться при нападении уязвимым местом. Только когда сама всё делаю правильно, я получаю право жаловаться на то, что неправильно.
Слишком поздно.
Кстати, о сиротах СПИДа.
Поэтому я и родила детей. Чтобы иметь возможность послать их впереди себя и спрятаться у них за спиной. Не только в дверях, когда явится судебный исполнитель, но и попрошайничать, когда уже ни одна дверь перед нами не откроется. Дети добиваются куда большего успеха в попрошайничестве, чем взрослые; людям намного легче проявить милосердие к детям. Даже в случае СПИДа у них – самой сильной расплаты тех, кто сам виноват – на это легко закрывают глаза: в отличие от их бесполезных, необузданных родителей, дети в нём не повинны.
Кстати, о судьбе тех, кто сам виноват.
Разве это не парадокс?
Свен говорит:
– Я посплю.
А я? Лежу без сна и хочу знать, каково было тогда с Вернером. Каким вообще был Вернер. Спросить мне об этом некого, Марианна умерла, а Раймунд нашёл бы отговорку.
– Эй, папа, а кем был тот самый Вернер?
– Какой ещё Вернер?
– Ну Вернер! Тот трус, который не захотел жениться на маме.
– Понятия не имею. Единственный сын почтенного священника Эйдингера.
– А как он выглядел?
Раймунд устремил бы взгляд вдаль и сделал такое лицо, что взять с него нечего.
– Как Жан-Поль Бельмондо. – Он ухмыляется. – Или нет: как Жан-Луи Трентиньян.
Я представляю себе Вернера таким, каким был отец Ульфа. Узником ожиданий своего собственного отца, который не допускал, чтобы его сын стал актёром, – актёром? Почему уж тогда не парикмахером?
Отец Ульфа кичился тем, что не носил галстук. «Единственный безгалстучный адвокат к югу от Майна!» И на резном колониальном подносе рядом с его письменным столом всегда стояла бутылка виски. Когда он был пьян, то цитировал Хандке.
Я знаю, что он предлагал Ульфу попробовать ещё какую-нибудь девушку, кроме меня, и я не была на него в обиде за это, такой он был пойманный в мышеловку, такой однозначно несчастный с тем, что имел, – не удивительно, что он и другим норовил всё испортить. Кроме того, предложение было лишним. Ульф и без него давно «попробовал» других девушек, мы с ним были, в конце концов, сутенёр и Катрин из «Жюль и Джим», мы делали всё то, что отец Ульфа смотрел по третьей программе.