Мне она нравится. Поэтому вот тебе эта строчка, она изгоняет прочь отвратительную подавленность: да так ли уж велика беда? Имеешь ли ты право жаловаться?
Возможно, если бы не было той статьи.
Или следующего заказа – от телевизионной продюсерши, которой пришла идея для пятничного вечера: «Мать, которая скрывает от дочери бедность».
Она позвонила и спросила, могла бы я представить себе такую тему, и я сказала:
– А разве в пятницу вечером не лучше было бы расслабить зрителей накануне выходных?
Да, конечно, ответила она, но:
– В этом не будет ничего тяжёлого. Ядром истории должна стать комедийная игра в прятки.
– А это весело, что мать бедная?
– Нет, разумеется нет. Но не такая уж она и бедная, чтобы при одном её виде уже хотелось плакать.
– Скорее так: бедная, но гордая, при этом ещё и хлопотливая и ловкая?
– Да, вот именно! Я подумала, что это как раз для тебя.
Свен сказал:
– Ты же больше не хотела писать для телевидения, – а я:
– А дети хотят подарки на Рождество.
Я очень виновата, Беа, что всегда прикрываюсь вами, когда речь заходит о работе. Родители вообще не могут знать, чего хотят дети, они знают лишь своё желание исполнить желания детей, для того и существуют такие дни, как Рождество.
Так или иначе, а я уже засела думать об этой матери, которая скрывает от дочери свою бедность, и тут сообразила, что я сама и есть эта мать, и вот я написала сценарную заявку о женщине, которая чокнулась на теме «Сделай сам», чтобы у дочери было всё, что та пожелает – причём в самом крутом варианте, потому что ещё и самодельное, винтажное и неповторимое, в отличие от стандартных вещей убогих одноклассников, но вот с планшетом этот фокус не проходит: мать уверяет, что волшебный фонарь из цветной бумаги – это приблизительно то же самое, а дочь говорит: «Ну-ну».
Продюсерша тоже сказала:
– Ну-ну.
И что сценарная заявка не совсем то, что она себе представляла. На её взгляд было бы лучше, если бы мать, например, напекла кексов с кремом и всё же заработала на этом денег, на которые в итоге и купила бы дочке настоящий планшет, но мне, опять же, это показалось недостоверным, для продажи капкейков требуется магазинчик, а откуда у матери деньги на его открытие? А продюсерша сказала: ничего, в пятницу вечером люди не вдаются в такие детали.
Тут я заметила, что сама-то я как раз вдаюсь в эти грёбаные детали, и это был конец моего сотрудничества с продюсершей, заказ был аннулирован, и я начала работу над моей злобной книгой.
Идеи-то остались, их надо было куда-то девать.
Нет, Беа, это чепуха, на сей раз я не стану прятаться ни за какой ширмой. Слышишь ты, Ульф? Заказ там или не заказ, мне не следовало это делать. А если уж делать, тогда лучше было прибегнуть к капкейкам.
Я сделала себе бедняцкий обед – равиоли из баночки – и торжественно съела его со свеженатёртым пармезаном с тарелки фирмы «Ииттала».
Я странница между мирами, мать, которая скрывает свою бедность. Зарывает её глубже в мусорный пакет и парой приёмов придаёт ей буржуазный вид. То, что пармезан из пакетика нельзя называть сыром, а финский дизайн тарелки не может служить доказательством вкуса, я усвоила ещё в детстве от родителей, стремящихся повышать свой уровень; лучше бы они научили меня, как не заляпаться томатным соусом при поедании дешёвых блюд. А то я предпочитаю не носить дорогие блузки и потому пребываю нагой и разоблачённой. Тогда как дочь из настоящей буржуазной семьи либо умеет пользоваться салфетками, либо имеет достаточно денег, чтобы избавиться от испачканной одежды.
Отсутствие беспокойства за свои вещи, с малых лет прямая осанка, умелое обращение с салфетками – вот детали, по которым сразу видна разница.
Посмотри на Каролину. Ну, допустим, она хозяйка этой просторной, выходящей окнами на три стороны света квартиры, с бархатно-мягко отшлифованными, тёмно-морёными полами и гардеробной с автоматическим включением света, но всё это могло быть и у меня, если бы я приложила усилия и училась чему-нибудь стоящему. Взяла бы деньги у Ингмара. Или вышла замуж за Ульфа.
Но вот чего я не могу иметь, никогда не училась этому и никогда уже не обучусь, а потому и тебе не смогу передать, Беа, это поступь, какой Каролина входит в свою гардеробную – такая естественная и небрежная, и то, как платья, которые она там надевает, ниспадают по её прямой спине, а волосы на затылке удерживаются всего двумя шпильками. Понятия не имею, как ей это удаётся! Каролина умеет одеваться, причёсываться, делать макияж; она умеет выказать неназойливую женственность, умеет распорядиться кельнером и отдать распоряжение уборщице, а практиканткам вместо задания показать лишь собственный пример.
Ульф не находит эти её качества заслуживающими упоминания; его мать и бабушка, сестра и кузина тоже всё это умеют и умели.
Может, это и правда не так уж важно.
Может, он никогда и не замечал, что я всего этого не умею – в то время, когда мы с ним были вместе. Или видел это и даже находил привлекательным – иметь такую неотёсанную партнёршу, дикарку, с которой можно немного позабавиться, а потом либо отшлифовать и отполировать, либо бросить, потому что она не рассматривается в качестве матери его детей, которые потом должны уметь соответственно вести себя и двигаться.
Мать Ульфа замечала мои недостатки, я уверена. Но ничего не говорила, потому что это входило в её проект – ничего не говорить. Мать Ульфа хотела снисходить, не отгораживаться от так называемых простых людей, а быть с ними в контакте. Мать Ульфа открывала двери, принимала друзей своих детей, кем бы они ни были, откуда бы ни пришли, чего бы ни умели. «Входите и смотрите! Я вам ни слова не скажу». В отличие от её свекрови, которая непременно что-нибудь говорила.
Декабрь 1987 года в Штутгарте.
В семье Ульфа Рождество праздновали с музыкой. Его родители пели в хоре, несколько раз в неделю репетировали там ораторию; Ульф и его сестра играли на нескольких музыкальных инструментах и пели рождественские песни на разные голоса.
До того как познакомилась с семьёй Ульфа, я и не знала, что рождественские песни распеваются на разные голоса, но вот меня пригласили к ним домой на кофе с печеньем и музицированием на четвёртый адвент[5], тогда-то я и услышала их голоса и впервые увидела его бабушку, которую представляла себе, как свою: старой.
Мать Ульфа сидела за роялем. Сестра Ульфа уже распевалась, отец Ульфа улыбнулся мне, но тут же подхватил басовую партию. И бабушка Ульфа была старая, да, alt. И пела тоже альтом.
– А какую партию поёте вы? – спросила она меня, ещё даже не поздоровавшись.
Я не ответила. Я понятия не имела, я даже не понимала, чего это они делают, встав полукругом у рояля и вытянувшись в струнку. Я протянула бабушке руку как полагается:
– Здравствуйте, я Рези.
– И на чём вы играете?
Я инстинктивно понимала, что мои два года обучения игре на блокфлейте в начальной школе ничего не значат в этих рамках, это всё равно что плавать по-собачьи в аквапарке.
– Э-э, ни на чём, – ответила я.
Ульф налил мне чаю и вернулся в строй, чтобы петь партию тенора.
И вот они стоят и поют, одну песню за другой; бабушка опирается на свою клюку, папа иногда иронически фальшивит, за что получает от дочери тычок локтем в бок. А я сижу за столом, пью чай и изображаю публику; улыбаюсь, потому что хотя бы зубы могу показать после ортопедического исправления за счёт солидарно организованной больничной кассы, в которую ни родители Ульфа, ни его бабушка – имеющие частную медстраховку – никогда ничего не внесли, тем не менее она существовала, так что кривая, а то и беззубая улыбка не зияла между нами дополнительной непреодолимой пропастью. Ещё шли восьмидесятые годы с их иллюзией социального равенства.