Ариадна Львовна открыла глаза минуты через три, мутные и непонимающие, и долго смотрела на склонившееся над ней потное лицо Громова, словно пыталась вспомнить, где видела его раньше. Губы её шевельнулись, и он наклонился ниже.
— Вы успели, молодой человек, — прошептала она едва слышно, с той старомодной учительской интонацией, с какой, наверное, сорок лет хвалила учеников за чисто сыгранный этюд. — А я уж думала, не успеете.
У Громова перехватило горло, и он смог только кивнуть.
В дверях шумно выдохнули, и кто-то неуверенно захлопал, а соседка в фартуке расплакалась в голос. Только у самой двери, скрестив руки на груди, стоял пожилой мужчина в полосатой пижаме, с газетой «Правда», сложенной трубкой, и смотрел на Громова так, как смотрят на жулика, пойманного за руку.
— Я всё видел, молодой человек, — отчеканил он. — Как вы пожилую женщину с кровати на пол бросили и по рёбрам её колотили, и как на доктора голос повышали, и запах от вас я тоже учуял. Моя фамилия Пыжов, я член домового комитета, и так этого не оставлю, будьте уверены.
— Товарищ Пыжов, он же её спас, вы что, не видите? — ахнула соседка в фартуке, но Пыжов только поджал губы и удалился по коридору, шаркая тапками.
* * *
Нести Ариадну Львовну пришлось на носилках по широкой лестнице с чугунными перилами, и лифта в этом старом доме, конечно, не было. Дядя Коля держал носилки спереди, Громов сзади, а двое мужиков из коммуналки поддерживали по бокам на поворотах, и дядя Коля на каждом пролёте вполголоса поминал архитектора, строителей и всех царей, при которых этот дом был построен. Пыжов, накинув поверх пижамы пальто, спустился следом за ними до самого подъезда и всю дорогу громко диктовал сам себе, что запишет номер машины, фамилию фельдшера и время, и что завтра же напишет куда следует. У РАФа он действительно достал из кармана огрызок карандаша и старательно переписал номер на край своей «Правды», а дядя Коля, захлопывая задние двери, посоветовал ему заодно записать и прогноз погоды, раз уж всё равно пишет.
До Склифосовского было недалеко, и РАФ летел по вечерней Москве с сиреной, распугивая «Москвичи» и троллейбусы, а Громов сидел рядом с носилками и следил за цифрами в углу зрения, которые понемногу ползли вверх.
В приёмном отделении Склифа пахло хлоркой и мокрой одеждой, и дежурный врач, высокий усталый мужчина с залысинами и в халате, застёгнутом не на те пуговицы, выслушал Громова с выражением человека, которому в конце долгой смены рассказывают анекдот.
— Тромбоэмболия, говорите? — переспросил он, глядя почему-то не на больную, а на фельдшера. — А вы, простите, кто по образованию, молодой человек, чтобы мне диагнозы диктовать? Стенокардия у бабушки, по всему видать, возраст, давление, откачали — и спасибо, а дальше уж мы как-нибудь сами разберёмся.
Громов открыл было рот, но Тамара Ильинична шагнула вперёд и встала между ними.
— Это не он вам диктует, коллега, это я вам говорю, — сказала она ровно и твёрдо, и в её голосе вдруг прорезалось что-то такое, от чего дежурный врач выпрямился. — Тромбоэмболия лёгочной артерии на фоне тромбоза глубоких вен правой голени. Больная три недели лежит после перелома шейки бедра, нога отёчная, горячая, одышка внезапная, остановка была. Снимите ЭКГ, там будет перегрузка правых отделов, я вам ручаюсь. Гепарин мы ввели.
Дежурный врач посмотрел на неё, потом на Громова, потом снова на неё, хмыкнул и велел санитарке звать кардиографистку. Через десять минут он вернулся с лентой в руке, и лицо у него было уже совсем другим.
— Правые отделы, — буркнул он, ни на кого не глядя. — Вы правы, коллега. Забираем в реанимацию.
Когда каталку с Ариадной Львовной увезли по длинному коридору, Громов на минуту задержался у окна приёмного. В прошлой жизни он бывал в Склифе десятки раз, на конференциях и консилиумах, и помнил его новые корпуса из стекла и бетона, томографы и вертолётную площадку на крыше. А здесь были тусклые лампы, облупленные стены, санитарки в застиранных халатах и старые каталки со скрипучими колёсами, и всё равно это был тот же Склиф, где так же, как и через полвека, вытаскивали людей с того света. От этой мысли ему стало спокойнее, будто он встретил в чужом городе старого знакомого.
* * *
Обратно ехали молча. Дядя Коля насвистывал что-то себе под нос, Тамара Ильинична сидела вполоборота к окошку в перегородке, и Громов видел в полутьме её профиль, резкий и неподвижный, как на старой фотографии. Она заговорила, только когда машина выехала на Садовое.
— Малинин, я тебя знаю два года. — Голос у неё был тихий и очень усталый. — Два года ты опаздывал, путал ампулы, спал на вызовах, и я каждый месяц собиралась писать на тебя рапорт, но жалела твою мать. А за две последние смены ты угадал гипогликемию, которую я пропустила бы, увидел тромбоэмболию, которую я точно пропустила, и качал так, как я не видела, чтобы качали даже в институте на кафедре. Откуда ты это знаешь?
Громов ждал этого вопроса с первой минуты в коммуналке и уже знал ответ, который звучал бы правдоподобно.
— У меня от отца учебник остался, Тамара Ильинична, по оперативной хирургии, и записи его на полях, — сказал он. — Он всю жизнь писал заметки, что где увидел, какие ошибки у кого были. Я раньше их не читал, а после того как… после всего, что со мной было, стал читать по ночам. Там много такого, чего в инструкциях нет. Про тромбы после переломов он как раз писал, что их прозевывают чаще всего.
Тамара долго смотрела на него через окошко, и он не мог понять, верит она или нет.
— Хороший, видно, был хирург, твой отец, — наконец сказала она. — Ладно, пусть так. Только в карте я напишу правду, Малинин. Что давала нитроглицерин, что это была моя ошибка и что больная из-за неё чуть не умерла.
— Не надо так писать, Тамара Ильинична, — возразил Громов, подаваясь вперёд. — Нитроглицерин не вызывает тромбоэмболию, остановка случилась бы в любом случае, тромб уже сидел в лёгком. Напишите как было: диагностирована стенокардия, при ухудшении пересмотрен диагноз, проведена реанимация, введён гепарин. Это правда, и никакого вранья в ней нет, а себя казнить на бумаге незачем.
— Двадцать лет назад я один раз написала в карте не как было, а как надо, чтобы меня не тронули, — вдруг сказала она, глядя в лобовое стекло, и голос у неё дрогнул так, что дядя Коля перестал насвистывать. — И того больного с тех пор каждую ночь помню. Так что не учи меня, Малинин, как карты писать.
Она больше ничего не объяснила, а Громов не стал спрашивать, хотя теперь понимал, почему она так боится ошибок и так беспощадна к чужим. Вместо этого Тамара открыла свою потёртую сумку, достала оттуда сложенный вдвое лист, исписанный её мелким почерком, посмотрела на него, будто видела впервые, и медленно, аккуратно разорвала пополам, потом ещё раз, и сунула клочки в карман пальто.
— Это был рапорт, — пояснила она, хотя он и так понял. — Выбрасывать в машине не буду, а то Николай Степанович потом скажет, что я мусорю.
Дядя Коля кашлянул, помолчал и сообщил, ни к кому не обращаясь, что у него от таких разговоров опять изжога, и что лучшее средство от изжоги, как известно, это молоко с содой, а у Лёхи, кстати, соды полкармана, он сам видел, так что можно считать, что бригада укомплектована. Тамара Ильинична фыркнула, и это было первое подобие улыбки, которое Громов у неё видел.
* * *
После Склифа их ещё дважды гоняли по вызовам, к пьяному с разбитой головой и к ребёнку с температурой, и на подстанцию они вернулись далеко за полночь. В кабинете заведующего горел свет, и Громов понял, что это не к добру, ещё до того, как из дверей высунулась голова Кнышева.
— Малинин, ко мне, — скомандовал он, и в его голосе звучало плохо скрытое торжество. — И вы, Тамара Ильинична, тоже, раз уж вы там были.
В кабинете всё было как в первый день: графин, телефон, Брежнев на стене и Мишка на календаре, только Кнышев на этот раз не стоял, а сидел, развалившись в кресле, и перед ним лежал лист бумаги, исписанный размашистым почерком.