Свист в углу держал ровную ноту, сытую, майскую. Я лежал и думал, что праздник у меня в жизни, выходит, все-таки случился, только не той формы, какую рисуют на открытках: хор «нечестно» у лавки, ящик у ног судей, место на ящике в курилке, которое мне подвинули, не глядя. Застолий я так и не освоил. Зато вот это, оказывается, умел.
А в субботу вечером, ровно через неделю после чемпионата, я остановился у табло Марка и понял, что праздник кончился по расписанию.
Марк стоял у табло с карандашом. Верхняя строка была переписана свежим чертежным почерком: майский зачет практики лег в ведомость, весенние подмены пересчитались в сотые по курсу третьего курса, и знак сменился в третий раз за год. Форк стоял сверху. Ноль ноль один. Без единого хода, без единой пакости, чистой экономикой, как и оба предыдущих раза: ведомость двигала знак так, как сезон двигает цены на складе, не спрашивая ни склад, ни покупателя.
Я посмотрел на цифру и не почувствовал ничего похожего на радость. Ноль ноль один это не преимущество. Это погрешность измерения, которой временно присвоили мою фамилию.
Марк тоже ничего не сказал. Он вообще за весь вечер не произнес ни слова, что для человека, ведущего протокол, высшая форма красноречия. Он посмотрел на верхнюю строку, потом на нижнюю, потом взял карандаш и в правом нижнем углу табло, мелко, аккуратно, как ставят техническое примечание, дописал:
«До среза пять недель».
И ушел к своей койке, положив карандаш точно параллельно краю тумбочки.
А я остался стоять перед табло, и цифра в углу была маленькая, серая, карандашная, и тикала громче любого изделия 12. Пять недель. Последняя суббота мая прошла, начиналась дистанция, у которой не было ни лавки в конце, ни машины в девятнадцать сорок, ни устава, который молчит.
Расписание этой машины не знал никто.
Глава 15
Прочее ноль-ноль-семь
Праздник в кампусе заканчивается не тогда, когда допито пиво, а тогда, когда про него перестают врать. Байку про чемпионат к середине июня пересказывали уже без меня и лучше меня, и я не возражал: у рассказчика забирают историю так же, как у мастера забирают схему, и это, как выяснилось, тоже признание, только без подписи. Июнь стоял над кампусом плотный, как перегретое масло: лето и сюда добиралось чужим теплом, борта приходили снизу прогретыми насквозь, ангарная палуба к отбою отдавала их жар, как остывающая печь, и между этими двумя процессами помещался весь распорядок. В углу табло над койкой Марка жила карандашная цифра, и цифра эта делала единственное, что умеет делать цифра такого рода: уменьшалась.
Сушилка нашего крыла стояла в торце коридора и была ровесницей самого крыла, то есть человеком по возрасту, а по состоянию старше. Комната три на четыре, веревки в шесть рядов, калорифер у стены и вентилятор над ним, который перемешивал горячий воздух с запахом мокрого сукна в пропорции, известной только ему. Проводка к калориферу шла по стене открыто, в матерчатой оплетке, и оплетка эта выцвела до цвета, у которого нет названия, потому что назвать его значило бы признать срок службы. На гвозде у двери висел журнал включений: тетрадь в клетку, где полагалось расписываться всякому, кто включал калорифер. За десять лет в тетради накопилось полторы страницы. Народ включал сушилку так же, как дышал: не расписываясь.
Дэйв расписался.
Это случилось на другой день после чемпионата, в воскресенье: он стирал одеяло, потому что одеяло, по его словам, «стало пахнуть казармой сильнее, чем положено даже казарме», повесил его в сушилке, включил калорифер и расписался в журнале, потому что журнал висел на гвозде, а Дэйв из тех людей, которые расписываются там, где висит журнал. Аккуратным мелким почерком человека, который бережет бумагу. Дата, время, фамилия. Одеяло высохло, Дэйв его снял, а подпись осталась, как остаются все подписи: работать без хозяина.
Ревизия кассы пришлась на первое воскресенье июня. Шестая торжественная, если считать по книге, а Марк считал только по книге. После майской истории с тотализатором, когда касса и жестянка из-под гуталина чуть не породнились против его воли, Марк ужесточил процедуру, и в этом ужесточении был весь Марк: там, где другой человек обиделся бы, он завел новый пункт. Пункт назывался «внешнее заверение». К ревизии приглашались трое из соседнего кубрика, не члены кассы, не довольствующиеся, люди со стороны, и расписывались под протоколом как свидетели.
— Зачем? — спросил Дэйв.
— Для кворума, — сказал Марк.
— У нас есть кворум. Нас четверо.
— Кворум из заинтересованных лиц по приложению о кассах не засчитывается, — сказал Марк. — Я читал определение. Там это называется другим словом.
Соседи пришли легко, потому что за подпись полагался блин из воскресной серии, и это был, вероятно, самый честный гонорар свидетеля в истории имперского делопроизводства: свидетельствуешь остаток, получаешь блин, все стороны сыты и никто не солгал. Ревизия шла как положено: тумбочка, полотенце, таблица, свеча. Электричество казенное, момент личный. Марк читал статьи тем же голосом, что на первой ревизии, Мери подтверждала остаток весовым методом, независимо, кубрик стоял, соседи стояли тоже, уже понимая, что блин достанется не сразу и что так и надо. В двадцать сорок процедура открылась. В двадцать один тридцать закрылась. Время Марк вписал в протокол дважды, в начале и в конце, потому что время, записанное один раз, по его науке считалось мнением.
А в двадцать один десять в торце коридора сгорела сушилка.
Я узнал об этом последним из всего крыла, и это надо оценить. Три года любое возгорание в радиусе действия столовой находило меня раньше, чем дежурного, и вот единственный раз, когда горело по-настоящему, с дымом в коридор и с бочкой песка, я стоял в тридцати метрах за закрытой дверью и не почуял ничего. Свеча. Момент был личный, свеча пахла стеарином, стеарин перекрывал все, включая тот самый запах теплой изоляции, между которым и паленым лежат тридцать секунд. Пожар воспользовался моим единственным выходным за три года. Я потом записал это в тетрадь без комментариев, потому что комментарий получался длиннее события.
Горело недолго и некрасиво: замкнуло проводку у калорифера, оплетка занялась, огонь прошел по стене до щитка и там кончился, потому что дежурный по этажу оказался человеком с реакцией и бочкой песка. Потери: метра четыре проводки, щиток, три чьи-то простыни и одна гордость, потому что хозяин простыней божился, что они казенные, а они оказались личные. Жертв не было. Сушилку заперли, коридор проветрили, и к отбою крыло уже жило обычной жизнью, а запах гари стал вчерашним, как вчерашняя каша.
Акт появился в понедельник.
Комендатура сработала со скоростью, которой от нее не ждали в делах о протечках и которую она всегда находила в делах о виновных. Логика акта была проста, как рельс: сушилка казенная, возгорание есть, причина «нарушение правил эксплуатации отопительного прибора», а нарушителя устанавливаем по журналу включений. Последняя запись в журнале: Дэйв. Дата недельной давности акт не смутила: журнал есть документ, документ есть основание, основание есть фамилия. Наряд на кубрик: восстановление помещения сушилки силами виновных, во внеурочное время, с занесением.
С занесением. Я прочитал акт дважды, и второй раз только ради этих двух слов. Занесение означало запись о взыскании, запись о взыскании означала строку в характеристике, а что такое строка в характеристике для кадета-квотника, я знал не из устава. Характеристика квотнику позвоночник. Это было записано в моей тетради еще во времена войны, и с тех пор не устарело ни на букву.
Дэйв ходил темный. Не от наряда: наряд он отработал бы, не заметив, у него рабочая масса позволяла. От подписи. Он был единственным человеком за десять лет, кто расписался в журнале сушилки, и именно его этот журнал съел.
— Я же по правилам, — сказал он один раз, вечером, в пространство между койками.