Деньги на лето я пересчитал перед выходом: четырнадцать двадцать на руках. Год съел от весенних девятнадцати девяноста немного и все по делу: буфер напарнице вперед, расходники, доля в закрытии сезона, мелочи. Билет до Целины за год не подешевел ни на сотую: я без всякой нужды дважды сверял его на табло кассы терминала, проходя мимо. Жестянка из-под наконечников на дне инструментального ящика, неприкосновенный резерв в одиннадцать кредитов, лежала где лежала. Второй год лежала. Я на нее даже не посмотрел, у нас с ней это взаимно.
К следующей пятнице кампус опустел на девять десятых. Навесное разъехалось, несущее осталось: караулы, столовая, доки, Дед. Плац, по которому неделю никто не ходил строем, лежал чистый и просторный, и гравитация на нем, по моим ощущениям, упала до заводских значений: генератор кадетского уныния встал на летнюю профилактику, и ходить через плац стало легко, как через любую другую площадку с покрытием. Столовая перешла на летний котел, и Дед за раздачей выглядел почти отдохнувшим, то есть хмурым ровно наполовину. Мне он положил добавку, молча, из чего я сделал вывод, что на лето я переведен обратно в статью «расход продукта», и осознал это как повышение.
В доки я пришел в ту пятницу к семи, первой развозкой, сдать пропуск на лето и расписаться в ведомости за последний перегон. Расписался, положил ручку, и тут репродуктор над третьим причалом ожил и сказал голосом Румба:
— Кадет. Стой где стоишь.
Румб спустился сам, что случалось реже, чем дождь в доках, подошел, посмотрел на меня, как сверяют тетрадь с электроникой, и сказал:
— Есть корыто до узла и обратно. Четверо суток, ставка смешная, часы честные. Часы плюс кредиты одним пакетом. Думай до пятницы. Все.
Пятница была сегодня. Я думал ровно до конца фразы.
— Да, — сказал я.
Румб кивнул и пошел к своей будке, на ходу открывая серую тетрадь, и по развороту его плеч было видно, что другого ответа в тетради не предусматривалось.
Я стоял на третьем причале, пропуск лежал в кармане несданный, впереди были четверо суток, корыто, узел и обратно, и часы, честные, как накладная.
Лето открывалось, как полоса.
Глава 7
Серые тропы
Оформление заняло одиннадцать минут. Десять из них я потратил на то, чтобы поверить в первую.
К конторе дока я пришел к открытию, с несданным пропуском в кармане и с планом кампании в голове. Опыт прошлого лета подсказывал: право работать руками стоит семи виз и четырех дней, и это по льготному курсу, для своих. Право летать обязано было стоить дороже. Я заранее составил список кабинетов, расставил их по вредности и приготовился начать с самого вредного: с утра у вредных людей еще есть силы отказывать, а к вечеру они отказывают без души, наспех, и приходится приходить завтра.
Очередь не понадобилась.
Писарь конторы, не дослушав, выложил передо мной один лист. Лист был заполнен. Сверху стояло мое имя. Ниже шла формула, которой я раньше не встречал нигде, а я читал много: «стажер-перегонщик вспомогательной службы, под ответственность диспетчера». В самом низу стояла подпись Румба: две буквы с точкой, того же калибра, что его пометки в серой тетради. Между формулой и подписью умещалось все мое лето.
— А визы? — спросил я.
— Виза одна. Она уже стоит.
— Санчасть? Страховой стол? Учебный отдел?
Писарь посмотрел на меня с выражением человека, которому впервые за год предложили поработать сверх необходимого.
— Кадет. Написано: под ответственность диспетчера. Визы не требуются. Ответственность за борт: диспетчер.
Я еще раз посмотрел на две буквы с точкой.
Прошлым летом семь виз защищали Империю от меня. Теперь одна подпись защищала меня от Империи, и весила она больше тех семи вместе, потому что смотрела в другую сторону. Такую подпись не выпрашивают и не покупают. Такой подписью человек платит из собственного кармана, а карман этот называется биографией. Я расписался под своей строкой аккуратнее, чем расписывался когда-либо в жизни: не хотелось, чтобы рядом с его двумя буквами моя фамилия выглядела небрежно.
Так я узнал, что дверь бывает двух сортов. Одну открываешь ты, семью визами, четыре дня. Другую открывают тебе, и тогда весь вопрос в том, кто стоит за косяком и что он про тебя успел записать в тетрадь.
Из конторы я вышел в четверть девятого. Столовая дока открывалась в девять. У меня было сорок пять минут и одно дело, которое я назначил себе первым делом лета еще зимой, когда считал на полях тетради, во что обходится год связи.
Узел связи при доках сидел в пристройке за диспетчерской вышкой: окошко, за окошком связистка с лицом человека, который двадцать лет слушает чужие переговоры и не услышал ничего нового. Я выложил на латунный желоб четыре кредита. Монеты я отсчитал еще в бытовке и нес отдельно от остальных денег, в нагрудном кармане, чтобы не смешивались.
— Абонемент на пересылку личных посланий. Тариф летний льготный, для вспомогательного состава. Год вперед.
Связистка посмотрела на монеты, потом на меня.
— Год вперед у меня не платят даже за казенную связь. Летом платят за долги. За прошлый год.
— У меня нет долгов. У меня канал.
Она выписала квитанцию, не переспрашивая: на узле связи быстро понимают, когда разговор окончен. Квитанция была серая, с водяным знаком, и на ней стояло «уплачено полностью, до». Дату я прочитал дважды. Целый год этот канал не зависел ни от ведомости, ни от рейтинга, ни от того, что со мной случится на серых тропах. Послание с Целины могло прийти в любую ночь любого месяца, и его было кому принять и на что переслать.
Это были самые правильно потраченные четыре кредита года, и я знал это в момент оплаты, что случается с покупками нечасто. Завтракать я пошел после. Есть хотелось со вчерашнего вечера, но тут порядок был важнее очередности: сначала канал, потом еда. Еду я мог заработать в любой день. Канал зарабатывается один раз, и не деньгами.
Быт при доках решился за полчаса и одну беседу. В бытовке третьего причала пустовала койка у дальней стены: смена жила по домам, койку держали для аварийных ночевок, а аварий, по общему мнению смены, летом не бывает, летом бывает график. Матрас на койке был тонкий, честный и помнил больше швартовок, чем я налетал часов. Мы с ним договорились быстро. Питбой я поставил на зарядку от щитка, по устной визе слесаря: слесарь помнил прошлогоднюю помпу и считал, что запас вежливости передо мной у смены еще не выбран. Ящик с инструментом встал под койку. Кампус со всем его хозяйством, пустым кубриком и лампой, живущей по завещанию, остался в сорока минутах развозки над головой и в другой жизни. Я решил заходить туда раз в неделю: проверять, как лампа несет службу самостоятельным лицом.
Науку швартовки Румб выдал мне в один прием, по громкой связи, при всей смене, чтобы не повторять.
— Кадет. Слушай один раз. Железо ты видишь. График не видишь. Смотри в график.
Репродуктор щелкнул и замолчал: лекция окончена, конспектируйте. Я законспектировал. Разворачивалась наука так: у железа есть допуски, и они записаны на табличке; промахнешься на ладонь, кранец скрипнет и простит, на то он и кранец. У графика допусков нет, у графика есть диспетчер. Опоздай к своему окну на двадцать минут, и узел отдаст окно встречному, а ты повиснешь в зоне ожидания на шесть часов, и эти шесть часов не пойдут никуда: ни в книжку, ни в тетрадь, ни в ведомость. Худшее из состояний вещества: время, которое идет, но не засчитывается.
Железо прощает, потому что инженеры сорок лет закладывали в него запас. График не прощает, потому что его составляли люди, у которых запаса не было никогда.
Первый перегон стоял в графике через двое суток: корыто до узла комплектации и обратно, четверо суток полного цикла, из них летных часов одиннадцать с копейками, остальное погрузка, разгрузка и стоянки. Корыто звали корытом даже в документах: серия давно умерла, класс переименовали дважды, слово пережило оба переименования. Это был грузовой буксир возрастом со среднего офицера, с обводами, о которых конструктор явно договаривался не с воздухом, а с прочностью, и с биографией на четыре страницы формуляра. Формуляр я прочитал целиком в первый же вечер, как читают письма: от старых записей к свежим. Из формуляра следовало, что корыто честное. Ломалось оно за жизнь восемнадцать раз, и все восемнадцать раз по-крупному, заранее, с предупреждением: потекло, застучало, засвистело. Ни одной внезапной записи. Для машины такого возраста это не просто характер, это репутация.