Оставался паек. За пайком я пошел к интенданту дока, к тому самому, у которого со мной с прошлого лета были отношения на почве незачисленного вентилятора и перчаток, утилизированных по акту в мое пользование.
— Паек сопровождающего груза, — сказал интендант и выставил на прилавок стопку: сухари, консервы, брикет чайной заварки, от вида которого хотелось сразу извиниться перед чаем.
— Я не сопровождающий. Я перегонщик. Перегонщику положен малый летный.
— По ведомости ты грузчик.
— А по подписи диспетчера перегонщик. Ведомость про деньги. Подпись про полет. Смотри: паек идет по работе, по оплате его не считают. В нормах довольствия так и написано, у вспомогательных служб.
Интендант посмотрел на меня долгим взглядом хозяйственного человека, который понимает, что дешевле согласиться, чем слушать дальше.
— Разница одна банка, — сказал он, убирая стопку. — Банку сгущенки спишу в бой тары при погрузке. Бери, пока я добрый.
Малый летный на четверо суток весил так, будто лететь мне предстояло на нем, а не на корыте. Я расписался в двух ведомостях: за паек и за утерю. Обе бумаги были в полном порядке. В доках вообще все всегда в полном порядке, надо только правильно выбрать, какой именно порядок ты имеешь в виду.
Накануне вылета я принял корыто по описи. Опись была на четыре листа, и против половины позиций стояло «б/у, в допуске», против четверти «б/у, на пределе допуска» и против одной, огнетушителя кабины, «проверить лично». Формулировка мне понравилась: кто-то в конторе знал про перегонщиков главное. Огнетушитель я проверил лично, вскрыл пломбу давления, убедился и опломбировал заново своей проволокой. Если мне на этом корыте суждено было с чем-нибудь не справиться, я хотел, чтобы это была не та единственная позиция, против которой меня письменно предупредили.
Вышли по графику, в шесть двадцать, в свое окно, с запасом две минуты. Дорога у перегона устроена вертикально, и об этом стоит сказать один раз: доковый буксир уходит с нижнего причала сквозь всю толщу утреннего неба, мимо орбиты, на которой висит кампус, и дальше, в пространство, где узлы и склады. Степь, станция, пустота: три этажа моей биографии, нанизанные на одну ось тяги. Корыто оторвалось от причала с достоинством пожилого грузчика: без рывка, без лишнего звука, приняло тягу и пошло. Первые полчаса я слушал его так, как слушают нового человека в бригаде: не что говорит, а как дышит. Дышало оно ровно. Тяга держалась, температура ползла по расписанию, магистрали молчали. Врало корыто, как быстро выяснилось, только об одном, и врало в лучшую сторону.
Указатель топлива стоял бодро. Слишком бодро. Я шел на известной тяге известное время, расход по таблице был известен тоже, и арифметика к концу первого часа разошлась со стрелкой на восемь процентов. Стрелка утверждала, что топлива у нас больше, чем следовало из таблицы, из тяги и из здравого смысла. Прибор был оптимист. Учебный борт номер два у нас дома врал по топливу в минус, и его за это уважали: такому вранью прощают, оно заставляет возить запас. Корыто врало в плюс. Характер тот же, знак противоположный, а разница в цене жизни: оптимизм в приборе хуже вранья, потому что растет вместе с бедой, и чем ближе сухой бак, тем радостнее стрелка.
На стоянке у промежуточного маяка я проверил арифметику мерной рейкой через горловину, по старой доковой памятке, приклеенной кем-то на внутренней стороне лючка лет за десять до моего рождения. Рейка подтвердила таблицу и опровергла стрелку. Восемь процентов в плюс, ровно, как по прейскуранту. Я записал поправку на планшет, потом стер и запомнил. С этого часа стрелке я кивал вежливо, как кивают вахтеру на проходной, а топливо считал сам: по времени, по тяге, по рейке на стоянках. Руки и таблица сходились между собой до третьего знака все четверо суток. Стрелка так и просияла до самого дома. Пусть ее. У каждого экипажа свои обязанности: она отвечала за хорошее настроение, я за посадку с мокрым баком.
В кабине корыта я был один. По-настоящему один: без инструктора за плечом, без учебного канала, без соседнего борта в звене. Питбой висел на ремне, темный. Мири молчала, как обещала протоколом: телеметрия постфактум, наблюдение, молчание по правилу. Первый доклад о прохождении маяка я по привычке произнес вслух, в пустую кабину.
Доклад прозвучал одиноко. Осенью, на первом буксире, это меня удивило, и я тогда записал удивление на разбор. Теперь не удивило. Теперь я знал про это одиночество главное: у него есть расписание. До посадки. После посадки меня ждал самый внимательный слушатель в обитаемом космосе, и слушатель этот умел ждать лучше меня.
Узел комплектации открылся на вторые сутки: гроздь причальных ферм на пустом месте, склады, времянки и диспетчерская будка, младшая сестра румбовской. Дальше началась та часть работы, за которую мне, собственно, и платили по ведомости. Груз: двенадцать контейнеров комплектации, каждый со своим характером, потому что грузили их в разное время разные люди с разным отношением к понятию «центр тяжести». Я цеплял, кантовал, крепил и вел опись. На Целине это называлось погрузкой. Здесь это называлось погрузо-разгрузочными работами и стоило два восемьдесят пять в час. Разница была в бумаге, а спина одна и та же.
Особым характером отличался контейнер номер девять: по документам семь десятых тонны, по вмятинам на юбке и по поведению на стропах явно за тонну, с центром тяжести, сдвинутым к заднему торцу так, будто внутри кто-то всю дорогу сидел в углу. Я перецепил стропы по фактическому центру, а не по документальному, и внес в опись фразу «центровка уточнена по месту». Фраза была волшебная, из докового наречия: она означала «документ врет, но скандалить не будем». Приемщик узла прочитал, хмыкнул и подписал. Мы поняли друг друга, как понимают друг друга два человека, которым обоим не хочется взвешивать.
Обратно корыто шло с грузом и шло лучше, чем порожняком: осадистее, собраннее, без склонности рыскать на курсе. С грузом у него появлялся смысл жизни. Я его понимал: у меня смысл жизни тоже прибавился на двенадцать контейнеров и одиннадцать с лишним часов. В свое окно на третьем причале мы вписались с запасом в три минуты. Швартовка вышла не красивая, но по допускам: кранец скрипнул один раз, и я мысленно поблагодарил инженеров сорокалетней давности за заложенный запас.
Румб принял перегон одной фразой по громкой:
— Груз цел. Окно твое. Все.
В серой тетради, я знал, появилась пометка в два знака. Перевода я не спрашивал. Некоторые ведомости читают только изнутри.
Ночью в бытовке ожил наушник. Бытовка по ночам была местом безопасным: смена по домам, док гремит своим, железная дверь, железные стены, слушать некому. Мири сгрузила телеметрию перегона через доковый регистратор еще вечером и четыре часа молчала над ней, как молчит человек, который решил сначала все посчитать и только потом портить людям настроение.
— Разбор перегона. Замечаний: девять.
Она выдала все девять, ровным голосом, с привязкой ко времени. На четвертом часу полета я держал тягу на два процента выше оптимальной по расходу. На подходе к узлу выбрал эшелон ожидания по инструкции, хотя ветровой слой ниже был спокойнее: инструкция писалась до установки нового маяка. На швартовке дал боковой импульс на полсекунды раньше, чем следовало: кранец скрипнул именно поэтому.
— Все девять верные, — сказал я, потому что все девять были верные.
— Все девять доставлены через шесть и три десятых часа после событий, к которым относятся. Полезность замечания убывает со временем быстрее, чем стоимость топлива. Я посчитала кривую убывания. Показать?
— Утром.
— Утром ее полезность тоже убудет. Занесено в раздел.
— В какой раздел?
— В новый. Наименование раздела уточняется.
Наименование она уточнила через перегон. А пока я лежал и слушал, как корыто на причале потрескивает, остывая, и думал, что одиннадцать и две десятых часа, записанные сегодня в тетрадь, я заработал руками, таблицей и мерной рейкой, и что стрелка-оптимист не отняла у меня ни грамма. Тетрадь потолстела до сорока пяти и двух. Книжка ждала выписки конца месяца: у бумаг Румба был свой график, а графика, как меня учили, надо не бояться, надо просто не опаздывать.