Вечером я подшил жест в папку «непереведенное», лист шестым. Папка была самой тонкой из моих папок и самой тяжелой на вес непонятого. Шесть листов за два с половиной года. Иные лекции весят меньше.
Уведомление о послании пришло во вторник вечером. Я посмотрел его в среду.
Вот так просто это пишется, и так непросто это было обнаружить. Во вторник был разбор после учебного, потом наряд, потом ночное окно, в которое питбой ужинал, а я готовил заявку на подмену. Уведомление висело в углу терминала общежития, я увидел его, кивнул ему, как знакомому, и сказал себе «завтра». Назавтра сказал «вечером». Вечером среды я стоял перед терминалом и понимал, что между мной и посланием матери прошли сутки, в которые я был занят, и что «занят» это слово, которым такие сутки называют в отчетах.
Сутки, между прочим, прошли нормально. Вот это и было самое неприятное в них.
Послание было обычное, то есть лучшее из возможного. Диспетчерская, табло за спиной, пересменок: за час сорок до составов, я знал это расписание лучше, чем расписание собственных лекций. Пылевые в этом году пришли раньше срока, сказала мать, на две недели, гоняли по степи мелочь, посадкам не мешали, но графики пришлось перестраивать, а перестройка графиков у нас, сама понимаешь, праздник для всей смены. Она сказала «сама понимаешь» и поправилась: «сам». Это была старая оговорка, еще с тех времен, когда она надиктовывала сводки сменщице, и я любил эту оговорку больше половины слов в языке.
Табло за ее спиной было чистое. Ни одного опоздания. Пылевые пришли раньше срока, а составы шли по расписанию, и по этим двум фактам можно было восстановить ее месяц с точностью до бессонных ночей, чем я и занялся, вместо того чтобы просто слушать.
— Работай, сынок, — сказала она в конце.
Полсекунды взгляда. Конец записи.
Я сверил константы. Все сошлись.
Ответ я наговорил сразу, тем же вечером, не готовясь: про весну, про полеты, которые идут по программе, про то, что часы набираются и что зимой набрались особенно хорошо. Про провод под воротником не сказал. Про журнал не сказал. Получилось честно и с дырками, как забор. Отправил не перечитывая: правило работало, палец больше не висел над клавишей.
Потом достал тетрадь и записал: «Послание смотрел через день. Был занят. Занятость подтверждаю. Оценку не выставляю».
Оценку я действительно не выставил. Неприятно было ровно настолько, чтобы записать и забыть, и я записал и стал забывать, и к отбою почти справился. «Почти» в этой фразе служебное слово. Несущее.
В воскресенье я поднялся из доков вечерней развозкой, к ужину опоздал, к кино успел.
Кино у нас на этаже крутили с зимы, по воскресеньям, последние два часа до отбоя, и крутили, признаюсь, на моем. Зимой у барахольщика за складами я выменял стопку голофильмов, разномастную, половина без начала, и нашлась в ней среди прочего чистая копия моего целинского казино, которое у меня в коробке затерто до ряби. Смотреть такое богатство в одиночку у нас на Целине считалось вроде как есть под одеялом. Терминал в холле у лестницы, тот, что показывает видеопослания, показывать умел вообще, и я подпаял к его сервисному гнезду шнур от своего старого визора, в который чипы входят с сухим щелчком. Дежурный по этажу, старшекурсник с повязкой, долго разглядывал мою пайку с лицом человека, которому сейчас дадут что-нибудь подписать. Потом объявил, что никакой пайки не видел, ушел и вернулся со своим табуретом. С тех пор его табурет стоял в первом ряду, и садиться на него не разрешалось никому, даже коменданту, если бы тот зашел.
Экран у терминала был размером с поднос, а народу набивалось человек тридцать. Табуреты рядами, за ними стоя, на подоконнике, у кого-то одеяла на плечах, потому что холл к вечеру выстывал, и каждое воскресенье снизу, с чужих этажей, просачивалась пара первогодков с видом людей, которые шли мимо. Задним рядам доставались в основном затылки передних и отсвет на потолке, и задние клялись, что по отсвету все понятно, местами даже лучше.
В тот вечер шел девятый чип из стопки, одиннадцать человек грабят казино. Я знал его наизусть с детства, до каждого поворота коридора, и сел с краю, к Дэйву, на одеяло, которое он для меня придержал. От меня пахло доками: смазкой, мокрым бетоном, развозкой. Дэйв потянул носом, как тянут над квашней, и подвинулся ровно настолько, чтобы запах поместился.
Грабители красиво шли по коридору. Марк смотрел на них, как смотрят на чужую прокладку маршрута, морщился, снимал очки, надевал обратно и в конце концов не выдержал.
— Они идут не туда, — зашептал он на весь холл. — Лифт в прошлой сцене был справа, я проверил, я специально смотрел, куда они сворачивают, а к хранилищу они сейчас выходят слева, то есть по этому коридору они бы вышли в прачечную, в лучшем случае на кухню.
На него зашикали всем этажом, от подоконника до первого ряда, и громче всех шикал дежурный, отвечавший за тишину по должности и, видимо, решивший навести ее разом за весь этаж. Кто-то в среднем ряду прыснул, и шикать пришлось уже на него. Марк замолчал. Дальше он находил ошибки одними губами, и по губам было видно, что находит, и помногу.
Потом грабители надели маски. Дэйв подался ко мне, и табурет под ним скрипнул, как телега на повороте.
— Слышь, а маски-то им зачем? — Шепот у Дэйва был такой, что оборачивались соседи. — Вон того длинного ж по росту узнают, хоть ты ему ведро на голову надень. Или у них там в городе все такие длинные, а?
Я шепнул ему, что в кино по росту никого не узнают, так уж оно устроено, и Дэйв долго это обдумывал, с лицом человека, которому показали новый сорт муки.
На грустном месте, где один из грабителей прощается на лестнице с женщиной и уходит, не оборачиваясь, кто-то в заднем ряду шмыгнул носом так, что оглянулись табуреты. Шмыгнул первогодок, из тех, что снизу, и тут же чихнул. Громко, старательно, с запасом. Для верности чихнул еще раз. Задний ряд хором сказал ему «будь здоров», средний подхватил, дежурный с первого ряда добавил, не оборачиваясь, «и не болей там». Раз уж тишину нарушил тот, кто весь вечер шикал громче всех, этаж счел это разрешением: грабители на экране с минуту брали казино без звука, потому что звук у холла был свой. Первогодок чихал до самого конца, честно, всякий раз, как на экране кто-нибудь грустил, и всякий раз этаж желал ему здоровья. Я держался за бок, как после разгрузки, и не скрипел только потому, что сидел на одеяле, а не на табурете.
В холле стояло тепло всего этажа, густое, как на верхней полке, ноги после доков гудели, и грабители на экране в очередной раз красиво пошли по коридору, по словам Марка, в прачечную. На этом коридоре я и уплыл. Голова сама нашла плечо Дэйва, широкое, теплое, пахнущее мукой и казенным мылом, и устроилась на нем так, будто это место ей берегли с первого курса.
Что было дальше, мне рассказали наутро двое с заднего ряда, с восторгом, как рассказывают про подвиг. Дэйв не шевельнулся до титров. У него затекла рука, на него дважды заваливался чихающий первогодок, Марк шепотом предлагал подсунуть под меня свернутое одеяло, а Дэйв сидел, как у них на луне сидят ночью над теленком, который наконец уснул, и только сопел погромче, когда на экране стреляли, чтобы я не вздрогнул.
Разбудил он меня, когда холл уже пустел и дежурный уносил свой табурет. Одним словом, на ухо, тем голосом, каким на развозке будят у нужной остановки: «Приехали». И тем же плечом, которое час не двигалось, аккуратно поставил меня стоймя, как ставят мешок, чтобы не завалился.
Журналы нашел Марк.
Они лежали у меня на тумбочке, стопкой, верхний я уже начал: конспект по топливной автоматике поверх графы «наименование судна». Марк проходил мимо со своей вечерней инспекцией взглядом, которую он не признавал инспекцией, остановился и прочитал обложку. Я видел, как это произошло: слово «журнал» вошло в него, как входит ключ в замок, для которого его точили.
— Вахтенный журнал, — сказал Марк. — Три единицы. В описи кубрика не значатся.