— Где она живет? Здесь, в городе? Или где-то еще?
— Семейный адвокат знал, что я поехал в Стокгольм распорядиться наследством Сесила. Думаю, он ей и рассказал. Мы встретились на могиле брата… она, оказывается, приходила туда несколько дней подряд в надежде меня найти.
Кардель огляделся.
— Скажите, Эмиль… бумаги вашего брата, где они? Они у вас? Вы их просматривали?
Винге грустно покачал головой.
— Нет… всерьез — нет, не просматривал. Мне надо было только найти залоговую квитанцию, а она лежала на самом верху. И другая залоговая тоже быстро нашлась.
— А могу я их посмотреть, эти бумаги?
— Зачем? Что вы хотите найти?
Кардель неуверенно пожал плечами.
— Не знаю… у меня есть одна догадка… может, найду что-то либо в подтверждение… Или, наоборот, не найду. Вреда же не будет? Позвольте… и тогда я оставлю вас и вашу сестру в покое. На глаза не покажусь.
— Ради бога.
Эмиль кивнул на полку. Там лежала кипа бумаг, завернутая в коричневую бумагу и перевязанная шнурком.
Кардель снял папку.
— Вы не поможете развязать узел? Двойной морской, знаете ли… истинное проклятие для одноруких.
Кардель уселся за стол и начал сортировать бумаги. Возился довольно долго — нужная бумага лежала, как и полагается, в самом низу.
Письмо. В самом верху дата и место отправления.
Кардель развернул его, поднес к свету и долго читал, разбирая замысловатый почерк. Закончив чтение, отложил в сторону, покопался в бумагах и выудил еще одно. Потер уставшие с непривычки глаза.
— О Эмиль…
Винге настолько погрузился в свои мысли, что вздрогнул.
— Что, Жан Мишель? Что вы нашли?
— Все в один голос говорят: что-то с вами не так. Все, кто с вами встречался. А я-то… выходит, я один слепой.
— О чем вы?
Кардель подвинул ему сначала одно письмо, потом другое.
— Вот ее прощальное письмо к Сесилу. А это письмо уездного пастора. Он сообщает о похоронах и выражает свои соболезнования. Мало того — она написала прощальное письмо. Она покончила с собой, Эмиль. Она спрятала вас в дом для умалишенных, чтобы слухи о сумасшествии в роду не достигли ушей ее жениха. Ее это мучило страшно, а когда она начала замечать и у себя те же признаки, отравилась, пока помутнение разума не помешало донести склянку с ядом до рта.
Эмиль встрепенулся.
— Ж-жан Мишель… — заикаясь, произнес он. — Что вы такое говорите… Она же только что была тут… десять минут назад! Сейчас вернется! Сама сказала — пройдусь минут десять, приведу в порядок мысли и вернусь.
— Пастор пишет… вот что он пишет: она насыпала в вино столько лютикового яда, что кожа была совершенно серой и в трещинах. Вы говорите, что встречались на Корабельной набережной — посоветоваться, подумать вместе? Исак Блум видел вас там не раз… и не только Блум. Вы были в одиночестве, шли и разговаривали сами с собой. Очнитесь, Эмиль! Вы ее нафантазировали, вашу сестру…
— Вы сошли с ума!
— Нет… не я.
Эмиль Винге подошел к столу и принялся лихорадочно перечитывать письмо. Он читал и читал, даже посмотрел на просвет. Отложил бумагу, и лицо его исказилось такой болью, что Карделю стало страшно.
— Она попросила прощения… сказала, что любит меня…
В последнем письме Сесилу не было ни слова раскаяния, ни слова о возможном примирении с Эмилем. «Обнаружила у себя те же признаки умопомрачения, что и у брата, причем все более явные, — с яростью и отчаянием писала Хедвиг. — Голоса в тишине. Голоса, которые никто, кроме меня, не слышит. Голоса давно умерших людей».
В ее горьких фразах не было ни капли сочувствия к людям, пораженным душевной болезнью, — только страх примкнуть к этому обществу отверженных. И решимость избежать такой судьбы даже ценой собственной жизни.
Эмиль в письме не упомянут ни разу.
Винге уронил голову на грудь. Худые плечи дрожали, он изо всех сил сжал челюсти, чтобы не заплакать. Кардель стоял в нерешительности, пока не заметил: ноги подгибаются, глаза закатились — Эмиль вот-вот рухнет на пол. Он успел подхватить напарника, и теперь оба сидели на полу. Винге спрятал лицо на широкой груди Карделя и все же не удержался — зарыдал. Рубаха пальта тут же промокла до нитки.
Они долго так сидели, медленно покачиваясь в ритме отчаяния, наверняка возникшем еще в колыбели человечества.
Кардель дождался, пока рыдания стихнут, и прошептал:
— Пошли со мной, Эмиль.
— Куда?
— Данвикен.
Глаза Эмиля Винге полыхнули ужасом.
— Нет, только не это! Жан Мишель… только не это!
— Вы не поняли, Эмиль. Не в скорбный дом. В госпиталь.
21
На Жженой Пустоши Кардель остановил крытую коляску. Кучер после коротких препирательств согласился отвезти их за пару шиллингов, не считая таможенного сбора. Про идти пешком не могло быть и речи — Эмиля Винге пришлось чуть не нести. Они проехали через всю Корабельную набережную, через Слюссен, миновали Эрсту. Дорога здесь вымощена кое-как — при ходьбе не заметно, но когда колеса то и дело переваливаются через вывороченные булыжники, кажется, повозка сейчас опрокинется. Кардель, бормоча ругательства, кое-как удерживает равновесие, а Винге просто не обращает внимания, тело его раскачивается, как былинка под ветром. Но не падает — видно, минуя сознание, срабатывает доисторический телесный инстинкт самосохранения: во что бы то ни стало держаться вертикально. Ничего не видит вокруг. По щекам по-прежнему текут слезы, но он и их не замечает. Глаза смотрят в никуда.
— Вино и лютиковая отрава… как Сократ. Спокойно и сознательно. Отец не зря говорил: родись она мужчиной, да еще дал бы ей Бог поменьше здравого смысла, — быть бы ей великим философом. Не без оснований полагал, что философия и здравый смысл несовместимы. Боже мой! Я видел, как кошка отравилась настойкой лютика… знаете где, Жан Мишель? В Доме Уксеншерны. Там этой настойкой лечили тех, кого французская болезнь лишила разума. А кошка… не знаю, возможно, полизала выброшенный флакон, а может, какой-то негодяй специально отравил. Это было ужасно… у зверька отнялись задние лапы, она ползла но иолу и даже не мяукала… она выла, и за ней тянулся след непрерывно текущей слюны. Потом вцепилась в печную заслонку с такой силой, что поломала зубы.
Какой-то слуга из молодых и решительных не выдержал, взял кошку за задние ноги и размозжил голову о стену…
Винге потер кулаком покрасневшие глаза…
— Хедвиг была… такой настоящей, Жан Мишель.
Коляску опять тряхнуло. Кардель в очередной раз выругался и положил руку Эмилю на плечо — естественный жест, особенно за неимением другого утешения. Естественный, но недостаточный.
— Ну-ну… — буркнул он. — Скоро узнаем, могут ли нам помочь.
Винге безразлично скользнул по лицу пальта взглядом и отвернулся.
— Такого рода помощь мне уже предлагали. Больше вреда, чем пользы.
Кардель потряс его за плечо и пригнулся, стараясь поймать взгляд.
— Я, знаете, тоже повстречал в жизни немало этих… шарлатанов. Разные есть… Есть такие, который занимаются врачеванием, потому что ни на что другое не способны. Другие наслаждаются властью над пациентом. Страхом и почтением, которое они внушают своими трюками. Сами собой любуются. Кое-кому нравится смотреть, как люди мучаются, вроде этого криворожего поганца. Но есть и такие… редко, правда… которые и в самом деле одержимы желанием помочь ближнему. Как они появляются в таком мире, как наш, — загадка почище любой другой, но все же… Помните Несстрёма? Мне кажется, он один из таких… как там у вас выражаются… с призванием.
Винге горестно покачал головой, замолк и не открывал рта, пока кучер с традиционным «тпрру!» не натянул вожжи, чтобы развернуться у госпитальной стены.
Сад выглядел настолько печально, насколько может выглядеть сад глубокой осенью. Даже мельничный ручей умерил свой бег, будто дожидался, когда же наконец сможет задремать под толстым одеялом льда. В холле их попросили подождать. Из-за то открывающейся, то закрывающейся двери доносилось непрерывное бормотание молящихся. Из коридоров время от времени слышались нечленораздельный стоны. В холле было и так-то холодно, но из-за сырости казалось еще холоднее, чем на самом деле.