Но здесь-то, оказывается, другое дело. Не сразу, но постепенно до всех доходит, что смотреть-то не на что — какой интерес, если в драке только один участник, а второй позволяет себя лупить, да еще и однорукий, да еще и бормочет что-то. Пари признаются недействительными: таковы неписанные правила уличных боев. Толпа понемногу расходится, недовольно что-то бормоча, и в наступившей тишине слышны только чмокающие звуки кулачных ударов. Многие все же оборачиваются: все ж интересно, сколько этот недотепа может выдержать? У другого давно бы колени подогнулись.
Наконец, устали и его противники, и когда перед Карделем перестали мелькать кулаки, все увидели: на изуродованном, окровавленном лице его застыло брезгливое, презрительное выражение. Наступила тишина — люди словно увидели привидение.
Кардель не сразу осознал, что все давно ушли, в том числе и те, кто его избивал. Он стоял один в остывающей луже крови. Медленно и неуклюже поднял культю и ударил в воздух, словно посылая привет деревянному протезу, с которым так забавно играли и, наверное, до сих пор играют дети.
4
Он доплелся домой уже под утро.
Зеркала у него не было, но он и так знал: физиономия — сплошной сгусток запекшейся крови. Зрелище, способное отпугнуть любителей утренних прогулок, которые все же попадаются в пустынных переулках. Даже ассенизаторы, привыкшие, что люди от них шарахаются, считали за благо уступить дорогу этому жуткому типу и разворачивали свои повозки так резко, что расплескивали себе же на ноги содержимое переполненных дерьмом бочек.
Он нащупал языком шатающийся зуб. С трудом разлепил губы, просунул пальцы, покачал немного, выдернул вместе с корнем и выбросил в канаву. На лестничной площадке остановился, согнулся пополам и перевел дыхание. Пожалел себя, усмехнулся и двинулся дальше, стараясь дышать поверхностно. Скорее всего, сломано ребро.
На пороге спал Эмиль Винге. Прислонился спиной к стене, поджал колени к подбородку, обхватил руками и мирно посапывал. В холодном воздухе каждый выдох сопровождался тут же исчезающим эфемерным облачком пара. Не успел Кардель прислониться к стене — Винге открыл глаза и уставился на него с испугом и изумлением.
Прошло некоторое время, прежде чем испуг сменился узнаванием, а узнавание — состраданием. Кардель видел, как шевелятся губы Винге, но из-за непрекращающегося гула в ушах скорее угадывал, чем слышал его вопросы. Но и угадывать не хотел — молча отодвинул Винге, на подгибающихся ногах доплелся до откидной койки и потерял сознание, как только голова его коснулась набитого соломой матраса.
Проснулся оттого, что горела вся физиономия. Молния испуга: ослеп! — сверкнула и уступила место более прозаической мысли, основанной на большом жизненном опыте. Указательным и большим пальцем разлепил отекшие веки.
Винге сидел рядом на койке с тазиком на коленях и льняной тряпкой отмывал его лицо.
— Больно?
На этот участливый вопрос ответ заготовлен давным-давно:
— Смеяться больно, а так не очень.
— Что произошло?
— Ничего особенного. У меня же вчера именины были… надо же… как-то отметить[39]. Хорошей дракой хотя бы.
Язык с трудом проталкивает слова через распухшие, как котлеты, губы.
— Я сходил в «Ворон»[40], ученик аптекаря разъяснил, как и что делать.
— Мы вроде бы… расстались не то чтобы по-хорошему? Вы мне такого наговорили… С чего бы такая забота?
Винге обмакнул тряпку в миску и приложил к рассеченной брови. Лоб словно загорелся. Кардель почувствовал запах уксуса и оттолкнул руку:
— Кончайте кривляться! Оставьте меня в покое!
Винге вздохнул, подошел к окну и вылил содержимое миски. Поставил на подоконник, сложил руки за спиной и, глядя на улицу, тихо произнес.
— Когда мы виделись в последний раз, я наговорил много такого, что… мне бы самому очень хотелось, чтобы я этого не говорил. Мало того: выбирал слова, чтобы сделать вам как можно больнее. А пришел, чтобы попросить у вас прощения.
— Вот как! И что же изменилось за эти несколько часов?
— Нас было трое… два брата и сестра. Я был младшим. Так сказать, наследником и обладателем немногих оставшихся от сестры и брата дарований… только что я говорил с сестрой, и она помогла мне понять многое, чего я до сих пор не понимал. А главное — я не понимал Сесила. Моя память о нем окрашена странным чувством… мне всегда казалось, что он меня ненавидит… нет, не так. Ненависть — не то слово. Не ненавидит, а презирает. И он ничего не делал, чтобы это представление опровергнуть или изменить.
Кардель осторожно ощупал изуродованную физиономию.
— Когда я встретил вашего брата в первый раз… ровно год назад, на погосте церкви Марии… я тоже, знаете… наговорил ему такого, о чем потом сто раз пожалел. — Он помолчал, превозмогая боль, и продолжил: — Мне, как и вам, показалось, что он меня презирает. И потом много раз раскаивался… хотя, скажу я вам, в моих словах была правда. Я имею в виду, в том, что я ему сказал. Как, впрочем, и в том, что мне сказали вы. Если бы это было не так, мне бы и в голову не пришло обижаться. В тот раз я просил его меня простить… а на этот раз роли поменялись. И он простил меня… если можно так сказать, не задумываясь. Простил и простил, и никогда не вспоминал. Может, по доброте душевной, а с другой стороны… наверное, еще проще: нуждался в моей помощи. Вы так и сказали: из шкурных побуждений. Или что-то вроде… А я теперь нуждаюсь в вашей. И кто скажет, где правда? Простил я вас? Или надумал вами воспользоваться? И чего стоит такое прощение? Ваш брат все повторял слова какого-то немецкого философа: дескать, хороший поступок хорош только тогда, когда совершается с хорошими намерениями.
— Какого рода ваши намерения — это не мое дело, Жан Мишель. Это ваше дело. И какого рода прощение мне суждено получить — тоже ваше дело. Для меня важно признать: я был неправ. А Сесил… Сесил имел в виду Канта, — неожиданно уточнил Винге.
— Нарежьте-ка мне табачку… и тут же получите ваше прощение. И делайте с ним, что хотите. С прощением, я имею в виду. А с табаком — нет… табак дайте мне.
Кардель сунул в рот табак и со свистом втянул воздух: едкий сок почти невыносимо жег десны и растрескавшиеся губы.
— И что? Как вы собираетесь отпраздновать амнистию? Отправитесь в свою Упсалу? Будете решать, простил я вас с хорошими намерениями или из корысти? Зальете горе вином? Или поможете мне поставить на ноги нашего полудохлого коня?
— Останусь, если позволите.
— В таком случае передайте вашей сестре, что я обязательно поставлю ей стакан лучшего яблочного перегонного при встрече. Или даже коньяка, если денег наскребу. При одном, конечно, условии… если она по части выпивки покрепче, чем ее братишка.
Кардель сделал попытку сложить губы для плевка, но потерпел неудачу. Губы не слушались. Он наклонился и дал табачному соку стечь в плевательницу.
— Перспективы ни на шиллинг не улучшились. Ваша сестра случайно не подсказала, с какого конца тянуть бечевку?
Винге оторвался наконец от созерцания уличного пейзажа и начал ходить но комнате, так и не расцепив сложенные за спиной руки.
— Вы правы, Жан Мишель, положение выглядит довольно безнадежно. Никакие детали, никакие привходящие обстоятельства нам не известны. О Сетоне мы знаем только то, что он поведал сам, и ничего больше. Возможно, в нарисованной им картине есть ахиллесова пята… — Он с сомнением глянул на Карделя и поправился: — Есть уязвимый пункт, но мы про него как не ведали, так и не ведаем. И у нас нет никаких доказательств, кроме его слов.
Кардель наклонился, хотел что-то сказать, но вместо этого застонал: резкое движение вызвало разряд острой боли в сломанном ребре.
Тем не менее Винге кивнул, словно бы соглашаясь с непредвиденным аргументом.
— Да… вы правы: мы идем на очень большой риск, Жан Мишель. Сетон ясно дал нам понять: мы идем на большой риск. Мы даже предположить не можем, на что он способен… с этой своей детской идиллией, которой он прикрывается. Если он узнает, что мы продолжаем вынюхивать что-то… легко можно представить реакцию. Так что действовать надо с максимальной осторожностью… с максимально возможной осторожностью, — поправился Винге, сделав ударение на слове «возможной». Дал понять, что в определенных обстоятельства границы возможного не так уж незыблемы. — Вы согласны?