— Пока не знаю. Двое молодых, чистеньких, вроде приказчиков. — Морозов посмотрел на него. — А теперь подумайте и скажите мне: отчего именно вы? Отчего не сторож, не мальчик-посыльный, не приходящая женщина? Кому в этом городе удобно, чтобы за смерть Риделя сел ретушёр?
Гроховский думал долго.
— Тому, — сказал он наконец, — кто знал, что я в коробку не заглядывал. Всякий, кто в неё заглянул бы, стал бы после торговать карточками, и его бы нашли. А я не заглядывал, у меня и найти нечего, стало быть, я... — Он сглотнул. — Стало быть, я удобный. Меня посадят, а карточки останутся у того, кто взял.
— Верно, — сказал Морозов. — Идите домой. И, Осип Мартынович: если те двое к вам придут — не разговаривайте, а бегите ко мне.
Дроботов, узнав про газетчика, побагровел так, что Морозов испугался за старика.
— Меня, — сказал надзиратель сдавленно. — Меня, тридцать лет служащего, как мальчишку... Он же мне сам в руки шёл, этот Косой! Четвёртым! Я пятерых обошёл, и он — четвёртый!
— Кузьма Игнатьевич.
— Да я его...
— Кузьма Игнатьевич, — повторил Морозов. — Сядьте. Я вам сейчас скажу вещь, которую вам будет неприятно слышать, а мне неприятно говорить.
Дроботов сел.
— В четверг я вам соврал, — сказал Морозов. — Про пластину, найденную за задником. Никакой пластины нет. Я соврал вам, чтобы проверить, вернётся ли ко мне эта выдумка со стороны. Тем же вечером я соврал Аполлинарию Львовичу, приставу и ещё одному человеку — каждому своё.
Надзиратель смотрел на него исподлобья, тяжело.
— Стало быть, вы и меня проверяли.
— Проверял. И, Кузьма Игнатьевич, скажу вам самое неприятное: моя выдумка вернулась. В ночь на вторник в ателье залезли и отодвинули оба задника в павильоне. Про пластину за задником знали двое: я и вы.
Дроботов побледнел так, что Морозов встал и подвинул к нему графин.
— Погодите, — сказал он. — Я не кончил. Я сегодня полдня просидел над этим и вот к чему пришёл. Вы человек, который тридцать лет в сыске и который вчера при мне чуть не расшибся от злости, узнав про газетчика. Вы вчера сказали жене, что нам «кто-то ворожит». Такое не играют.
— Так кому же я сказал? — глухо спросил Дроботов. — Я ж и правда никому...
— Кому вы говорили в четверг вечером? Вспоминайте всё подряд, включая пустое.
Надзиратель сидел, шевеля губами.
— Дома был, — сказал он. — Жене. Жена глухая, ей всё равно. После в трактир зашёл на Разъезжей, ужинал... Там с Ерофеичем сидели, с городовым нашим бывшим, отставным. Я ему... — Он остановился, и лицо у него стало серое. — Я ему хвастал, Александр Петрович. Что дело у нас интересное и что скоро карточку напечатаем и увидим, кто там снимался. Вот и всё, чем хвастал.
— А Ерофеич?
— Ерофеич — божий одуванчик, — сказал Дроботов. — Он в трактире сидит цельный день. И всякий, кто мимо идёт, с ним поздоровается и посидит.
Морозов кивнул. Именно так это и было устроено, и он это понял ещё утром, глядя на отодвинутые задники: не измена, а щель. В городе, где сведения ходят через трактиры, свах, дворников и отставных городовых, тому, кто умеет слушать, изменники не нужны.
— Обиду мою мы с вами после разберём, — сказал наконец Дроботов, поднимаясь. — За водкой, коли доживём. Я вам вот что скажу по делу: коли этих двоих, что Косому десятку дали, найти, — они нас куда-нибудь да выведут.
— Найдём, — сказал Морозов. — Только сперва найдём убийцу. Настоящего.
К настоящему он подошёл со стороны, о которой в первый день сказал сам себе и забыл: дама под вуалью, приходившая в восьмом часу и уехавшая на извозчике, свистнув с угла.
Извозчика Дроботов нашёл за два дня — того самого, с Невского. Тот показал: барыня села у Владимирского в исходе восьмого, велела ехать на Кирочную и всю дорогу молчала, а на Кирочной, у дома номер такой-то, вышла и дала полтинник, не спросив сдачи.
Морозов взял домовую книгу и стал читать фамилии жильцов.
На третьей странице он остановился.
«Тарусова, Софья Никитична, вдова коллежскаго совѣтника».
Т. С. Две буквы из четырёх, стоявших в записной книжке покойного фотографа против сумм в триста и пятьсот рублей.
Глава 4 (34)
Софья Никитична Тарусова, вдова коллежского советника, жила на Кирочной в бельэтаже, держала кухарку и горничную и, по справкам, наведённым за сутки, была женщина тридцати четырёх лет, бездетная, второй год вдовеющая, с состоянием умеренным, но приличным.
Инициалы в записной книжке покойного — «M. N. T. S.» — Морозов, впрочем, разгадал не сразу и разгадал неверно. Он полдня примерял к ним русские фамилии, покуда не сообразил простого: Ридель был немец и писал латиницей то, что слышал. «T. S.» — Тарусова Софья, только в обратном порядке: сперва фамилия, после имя, как пишут в немецких книгах.
Морозов не поехал к ней сразу.
Он потратил ещё два дня — и потратил их на то, чтобы понять, что́ у Риделя могло быть на неё в коробке.
Понять оказалось нетрудно. Соседи, прислуга и швейцар в один голос показали: у вдовы Тарусовой есть друг дома. Приезжает трижды в неделю, обедает, остаётся до ночи. Господин видный, лет пятидесяти, при экипаже. Швейцару даёт на чай щедро и просит не докладывать.
Фамилию господина швейцар знал, но выговорил не сразу, а выговорив, посмотрел на Морозова с испугом.
Фамилия была из тех, что печатают в газетах под сообщениями о заседаниях: действительный статский советник, служащий в одном из министерских департаментов, человек женатый, с четырьмя детьми и с положением, которое рушится от одной карточки.
Морозов записал её в тетрадь, обвёл и подписал сбоку: «Не трогать до последнего. Иначе дело закроют сверху».
С Вельяминовым он объяснился в тот же день — коротко и без фамилий.
— Ваше превосходительство. В деле фотографа обнаружилось обстоятельство, о котором я обязан вас предупредить прежде, чем оно попадёт в бумагу. Покойный получал деньги от лиц, чьи карточки держал у себя. Одно из этих лиц — особа с положением, служащая по министерству.
Вельяминов очень аккуратно положил перо.
— Фамилию не называйте, — сказал он.
— И не собирался.
— Правильно. — Начальник отделения помолчал. — Морозов, я вам скажу, как оно бывает, потому что вы человек новый в столице. Ежели такая фамилия попадёт в производство, дело у нас с вами заберут в двадцать четыре часа. Не закроют — заберут, и передадут туда, где его будут вести полтора года и не доведут. Поэтому: пока эта особа не подозреваемая, её в деле нет. Если станет подозреваемой — придёте ко мне, и мы будем думать вдвоём, как это писать.
— Слушаюсь.
— И вот ещё что. — Вельяминов поглядел на него поверх очков. — Я вас за девять месяцев изучил. Вы сейчас думаете: а не эта ли особа фотографа и придушила. Так вот, думайте, но проверяйте втрое против обыкновенного. Люди с положением, Морозов, редко душат своими руками. У них для этого есть люди без положения.
Затем Морозов поехал на Кирочную.
Вдова приняла его в гостиной, где пахло вербеной и было очень чисто. Она оказалась некрасивой и обаятельной — из тех женщин, чьё лицо через десять минут разговора начинает нравиться, — и держалась спокойно ровно до третьего вопроса.
— Софья Никитична. Девятнадцатого сентября, в четверг, около восьми вечера, вы были в фотографическом ателье Риделя на Невском.
Она посмотрела на свои руки.
— Была, — сказала она.
— Зачем?
— Я снималась у него весной, — сказала она. — Приходила спросить, готовы ли карточки.
— В восемь часов вечера? Ателье закрывается в семь.
Тарусова молчала.
— Софья Никитична, — сказал Морозов, — я скажу вам сейчас то, что редко говорю. У вас есть ровно один шанс не быть обвинённой в убийстве, и шанс этот — рассказать мне, как было. Я знаю про коробку. Я знаю, чем занимался покойный. Я знаю, кто у вас бывает по вторникам, четвергам и субботам, и, поверьте, эта фамилия интересует меня меньше всего на свете: у меня в производстве убийство, а не нравственность.