Четыре выдумки. Мороз идёт по следу книга 7
Глава 1 (31)
Ревизию собственных дел Морозов начал в первую же неделю сентября — и делал её тайно, по ночам, что само по себе было смешно, потому что дела эти он вёл сам и все бумаги в них написаны были его рукой.
Он выписывал из каждого производства одну-единственную вещь: откуда взялось имя.
Дело закладчика Пыжова. Приказчик Лоскутов. Кто назвал первым? Никто: Морозов сам сообразил про механику двери, а до того Дроботов ходил по аптекам и в четвёртой, у Гольдберга, наткнулся на молоденького провизора, который «до бумаги не додумался» и показал запись о дигиталисе. Всё сходилось — кроме того, что аптек на Лиговке и вокруг было двадцать две, а Дроботов начал с той, где нашлось.
Дело купца Ковригина. Сын Аркадий. Первым его назвала экономка Секлетея — а вывела на него лавка на Караванной, где приказчик опознал молодого барина «без всякого колебания». Караванную нашёл Дроботов, обойдя четыре лавки из семи.
Дело вдовы Верейской. Гарин. Тут Морозов сам, через архив и через свой свет. Единственное чистое дело из пяти.
Дело об угаре на Слоновой. Трубочист Гущин. Имя дал артельный старшина Никанор, к которому привёл Дроботов; а найти Гущина помогла записка Стеши: «про твоего трубочиста спрашивают, двое, ходят по номерам с Выборгской стороны».
Дело гравёра Кульмана. Зять Пельт. Сам — через папиросу, через поверенного Скарятина.
Итого: два дела из пяти он сделал целиком сам. В трёх ему помогли, и помогали двое: Дроботов и Стеша.
Отдельной строкой он выписал ложные следы — те шесть случаев, когда он шёл не туда и его разворачивало.
Севастьянов, отставной путеец: чист по алиби, найден через Стешу. Магистр Кастальский: чист, найден через Стешу же. Скупщик Ярыгин и грек в «Волне»: пустое, наводка Штоля. Приказчик Стеблов: чист, наводка Штоля. Босяк Копчёный по делу Верейской: чист, взят частью самостоятельно.
Разворачивало его, стало быть, тоже не одно и то же лицо. И всякий раз — не подсовыванием ложного, а честной проверкой, после которой версия отпадала. Так работает всякий добросовестный сыск.
Морозов сидел над этим столбцом три ночи и на четвёртую сказал себе вслух то, что следовало сказать сразу.
Ничего этот столбец не доказывает.
Надзиратель Дроботов тридцать лет служит в сыске, знает город наизусть и потому находит нужную аптеку с четвёртого раза, а не с двадцать второго, — это называется не заговором, а опытом. Стеша держит меблированные комнаты у Сенной и торгует сведениями, о чём предупредила его в первый же день. Оба помогали ему ровно так, как помогают начальнику надзиратель и осведомительница. Всякий сыщик империи, разложив свои дела таким образом, увидит то же самое: имена ему приносят люди, которые их знают.
И всё-таки он выписал столбец начисто и спрятал в тетрадь, потому что вопрос Свищова застрял в нём, как заноза, и вынуть его рассуждениями не выходило.
Проверить это можно было ровно одним способом, и способ этот Морозов знал с молодости. Не проверять прошлое — прошлое не проверяется. Поставить опыт на будущем.
Кстати сказать, к сентябрю у него вернулся и инструмент.
Темнота пришла в город в двадцатых числах августа — сперва часа на два в глухую полночь, потом на три, на четыре; и в первую же настоящую тёмную ночь Морозов достал из ящика застёжку с оленьей мордой, погасил лампу и просидел над ней полчаса, как сидят над письмом из дому. Она светилась ровно и сильно. За два месяца белых ночей он успел усомниться, не почудилось ли ему всё это, — и вот, пожалуйста, не почудилось.
Служба шла ровно. За август стол Морозова закрыл кражу со взломом на Апраксином и подлог по векселям, оба дела скучные и оба доведённые до обвинительного акта; Вельяминов был доволен, ящик его молчал. Бекетов вёл бумаги безукоризненно, разговаривал вежливо и с июля не написал ни строчки в свою клеёнчатую тетрадь — по крайней мере, о начальнике стола: Морозов давал ему для этого всё меньше поводов, потому что смотрел теперь только у себя дома, при потушенной лампе, и никогда — при людях.
Дроботов ходил довольный, потому что в августе получил прибавку и новые сапоги.
Всё было хорошо, и в этом-то и заключалась неприятность: человек, у которого всё хорошо, обыкновенно не замечает, кто именно устроил ему это хорошо.
Для опыта требовалось дело.
Дело пришло девятнадцатого сентября, в четверг, и было оно из тех, что в отделении называют «газетными»: то есть таких, о которых назавтра пишут все три столичные газеты, а к вечеру справляется градоначальство.
Убили фотографа. И убили не где-нибудь, а на Невском.
Ателье «Свѣтопись Э. Риделя» помещалось в третьем этаже дома на углу Невского и Владимирского: три комнаты, из которых главная — павильон со стеклянной крышей, вторая — приёмная с бархатными креслами и альбомами, третья — лаборатория, тёмная комната.
Эдуард Ридель, сорока девяти лет, был найден в этой самой тёмной комнате в четверг утром, помощником, пришедшим отпирать.
Дежурный чиновник, передавая ему бумагу, прибавил от себя: «Дело, Александр Петрович, шумное, вся Владимирская сбежалась».
Морозов приехал к десяти, и первым, что он отметил, поднимаясь по лестнице, было количество народу: околоточный, пристав, помощник пристава, два городовых, дворник, швейцар, перепуганная публика на площадке этажом ниже и — уже! — молодой человек с блокнотом, вежливо оттеснённый городовым к перилам.
Второе, что он отметил, было устройство помещения.
Устройство это Морозов разобрал прежде всего прочего, потому что от него зависело, откуда убийца пришёл и куда делся. Квартира-ателье имела одну входную дверь с площадки. Чёрного хода из самой квартиры не было — но был он в доме: со двора, через кухню соседнего портного, лестница шла до чердака, и с чердака имелся выход на площадку третьего этажа. Дверь чердачную запирали на висячий замок; замок висел на месте и был не тронут.
Тёмная комната имела одну дверь, выходившую в павильон, и одно окно, забитое наглухо и завешенное чёрным сукном в два слоя — как и полагается лаборатории. Внутри пахло уксусом, гипосульфитом и ещё чем-то сладковатым, поверх всего.
Ридель лежал на полу между столом с ванночками и шкафом. Крупный человек в жилете, рукава засучены. Лицо тёмное, глаза открыты, на шее — след: узкая полоса, идущая наискось вверх, к затылку.
Морозов присел и посмотрел ближе, не касаясь. Полоса шла именно так, как ходит она у удавленного сзади: с перекрестом на затылке и с подъёмом. Ногти покойного были обломаны на трёх пальцах правой руки, и под ними виднелись тёмные волокна — не кожа, не кровь: нитки. Он рвал не руки убийцы. Он рвал сам шнур у себя на шее.
Значит, сзади. Значит, врасплох. Значит, покойный в последнюю свою минуту не видел, кто это, и не боролся с человеком — боролся с петлёй.
— Удавка, — сказал пристав, стоявший над телом. — Шнур. Вот он, извольте.
Шнур лежал тут же, рядом: чёрный, шёлковый, витой, аршина полтора, с кистями на концах.
Морозов присел, не касаясь.
— Это не шнур, — сказал он. — Это подвязка от портьеры. Вон оттуда, с двери в павильон, — видите, вторая на месте, а первой нет.
Пристав крякнул.
— Стало быть, взял, что под руку попало.
— Стало быть, — согласился Морозов. — Продолжайте, Пётр Артемьевич.
Дальше пристав изложил обстоятельства, а Морозов, слушая, обошёл комнату по кругу.
Обстоятельства были такие. Ридель вчера работал допоздна — обыкновенное дело: печатал по вечерам, когда ателье закрыто. Помощник, ретушёр Осип Гроховский, ушёл в семь. Швейцар внизу запер парадное в одиннадцать и показал, что до одиннадцати к фотографу поднимались двое: дама около восьми, пробыла с четверть часа, и господин около девяти, пробыл дольше, четверть одиннадцатого спустился. Ни даму, ни господина швейцар не разглядел: «дама под вуалью, а господин в пальто, воротник поднят, шляпа».