Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Слово она подобрала так, что Морозов на секунду отвернулся к окну.

— Он тебе платил?

— Он мне трижды деньги оставлял на конторке, — сказала Стеша. — Первый раз три рубля, потом двадцать пять, потом сто. Я их не тратила. — Она встала, отперла конторку и выложила на стол пачку: три бумажки, аккуратно перевязанные ниткой. — Вот. Сто двадцать восемь рублей. Я их держала на случай, ежели придётся тебе объяснять.

Морозов посмотрел на деньги, потом на неё.

— Стеша. Ты понимаешь, что я обязан теперь сделать?

— Понимаю, — сказала она. — В дело подшить. Вещественным доказательством.

— Да.

— Ну и подшивай, — сказала она. — Я тебе на них расписку дам, и в протокол под запись всё повторю, как сказала. Только знаешь чего? — Она села, и голос у неё сделался усталый. — Ты сегодня четверым соврал, чтобы проверить, кто из них тебя продаёт. Я тебе за девять месяцев ни одного человека не сдала, окромя тех, кого сама считала мразью. Я тебе дом свой открыла, я тебе браунинг дала, я за тобой к Никольскому Дуняшку посылала, чтоб ты один не пропал. А ты пришёл и стал мне про кладовую на Гороховой врать.

Морозов молчал.

Он мог объяснить, что иначе было нельзя, что опыт требует чистоты, что он проверял всех четверых, а не её одну. Всё это было правдой. Всё это ничего не стоило.

— Прости, — сказал он.

— Прощаю, — сказала Стеша. — Ты только не приходи с неделю. Мне надо отойти.

Уже в дверях, надевая пальто, он спросил — не для дела, а потому, что не спросить не мог:

— Стеша. Ты за девять месяцев про меня хоть раз подумала, что я тебя используешь?

— Кажный день, — сказала она спокойно. — И ты про меня. Мы, Александр Петрович, с тобой на том и сошлись: ты знаешь, чем я живу, я знаю, чем ты. Меня не это обидело.

— А что?

— А то, что ты сегодня врал плохо, — сказала Стеша. — Ты, когда врёшь по делу, — соловей. А мне соврал так, что я в первую минуту поняла. — Она усмехнулась невесело. — Дурак ты, Морозов. Это ж значит, что ты со мной разучился.

Он ушёл в первом часу ночи и всю дорогу до Свечного шёл пешком, и в голове у него стояла не Стеша, а простая арифметика.

Иван Иванович девять месяцев справлялся о его здоровье. Не о делах, не о списках, не о том, куда он ходит. О том, ест ли и спит ли.

Так справляются не о противнике.

Так справляются о вложении.

Разработка ретушёра Гроховского заняла пять дней и кончилась так, как Морозов и ждал, — но кончилась не сама собой, и это оказалось самым важным.

Прежде того, впрочем, вернулись выдумки — две из четырёх, и вернулись быстрее, чем он рассчитывал.

Первой пришла та, что была отдана приставу. В воскресенье околоточный Рождественской части доставил в отделение задержанного «по приметам»: мещанина без пальца на левой руке, взятого в трактире у Пяти углов. Мещанин оказался сапожником, палец потерял на сенокосе в девятьсот шестом, к фотографии отношения не имел никакого, и Морозов, извинившись, отпустил его через час. Ловушка сработала вхолостую и ровно так, как задумывалось: пристав пересказал приметы, приметы пошли по частям, и по ним поймали невиновного. Это было не свидетельство измены, а свидетельство того, как в этом городе устроен слух.

Вторая вернулась во вторник, и вернулась иначе.

В ателье «Светопись», опечатанное с четверга, ночью залезли.

Взломали не парадное — чёрный ход со двора, аккуратно, отжав дверь. Печать не сорвали: её сняли и после приладили обратно, и, если бы городовой не был из старательных и не отметил, что сургуч лежит «не тем боком», о взломе узнали бы через неделю.

Морозов приехал в семь утра и обошёл ателье трижды.

Не тронуто было всё: касса, аппараты, приёмная, шкаф с негативами. Не тронуто — кроме павильона, где кто-то отодвинул от стены оба рисованных задника, «балюстраду» и «морской вид», и оставил их отодвинутыми.

Он стоял перед этими задниками довольно долго.

Про пластину, будто бы найденную за задником в павильоне, он сказал ровно одному человеку на свете: надзирателю Дроботову.

Морозов вернулся в отделение, сел за стол и написал на листке три строки — не в тетрадь, а на клочок, который потом сжёг:

«Пристав — вернулось через часть, вхолостую.

Бекетов — не вернулось.

Стеша — не вернулось (сказал сам).

Дроботов — вернулось в ту же ночь, взломом».

Он просидел над этим клочком до сумерек. И, просидев, сделал то, чего ни один инспектор из внутренних отделений в его прежней жизни делать не стал бы: пошёл и рассказал всё Дроботову сам.

Но это было после. А сначала кончилась разработка ретушёра.

По документам всё держалось. Осип Мартынович Грох, двадцати шести лет, из Варшавы, в девятьсот девятом привлекался по краже со взломом — привлекался, впрочем, третьим лицом и был отпущен через месяц: хозяин лавки, у которого он служил, оговорил его сгоряча, а после взял слова назад. Долг в двести сорок рублей существовал: занимал на лечение матери, платил исправно, просрочек не имел.

Оставалось показание газетчика — единственная настоящая улика.

Морозов поехал к газетчику сам, на четвёртый день, и пробыл с ним три четверти часа.

Ехал он туда без всякой надежды: свидетель был проверен Дроботовым, показание записано, и по всем правилам ремесла перепроверять надзирателя с тридцатилетним стажем означало обидеть его без пользы. Но правило у Морозова было своё, вывезенное из другого века и там же не раз спасавшее: единственную улику всегда проверяй сам.

Газетчик, парень лет тридцати по прозвищу Косой, торговал вечерними выпусками у Владимирского с весны. Ретушёра знал: тот покупал у него газету через день. Стоял ли Гроховский на углу в четверг в одиннадцатом часу?

— Стоял, — сказал Косой.

— Как ты его разглядел? Темно.

— Фонарь.

— Фонарь на углу или через дорогу?

— На углу, — сказал Косой уверенно.

Фонарь на этом углу, как Морозов установил накануне у городской управы, стоял через дорогу и с апреля не горел: его свернули ломовиком, и починка была назначена на октябрь.

— А в чём он был?

— В пальто.

— В каком?

— В сером, — сказал Косой и вильнул глазом.

Пальто у Гроховского было одно, чёрное, и Морозов видел его на вешалке при обыске.

— Слушай меня внимательно, — сказал он тогда, и сказал тем самым голосом, от которого люди плывут. — Ты человека под каторгу подводишь. Не под арест — под каторгу, ему за это двадцать лет дадут. Я сейчас уйду и вернусь через час с приставом, и ты повторишь всё под протокол, и через два месяца в суде тебя спросят про фонарь, который не горит с апреля, и про серое пальто, которого у него отродясь не было. И тогда, братец, сядешь ты. Или говори сейчас.

Косой продержался минуты полторы.

Потом сказал: подошли. В пятницу утром, часов в семь, у него, у лотка. Двое — молодые, чистенькие, не из полиции и не из воров, «вроде приказчиков». Дали десять рублей. Сказали: придёт полиция спрашивать, кто тут вечером ходил, — скажи, что видал ретушёра фотографа, стоял, на окна глядел. И ничего больше. И не бойся: ты в свидетелях, тебя не тронут.

— Опознаешь?

— Одного, — сказал Косой. — Второй в стороне стоял.

Морозов записывал, и рука у него была твёрдая, а внутри всё пело нехорошим, злым звоном.

Вот оно.

Не догадка, не столбец в тетради, не вопрос Свищова у калитки. Вот оно, в протоколе, за подписью свидетеля: убийцу ему подложили. За сутки до того, как сыскное отделение начало искать, кто-то уже знал, кого следует найти, — и заплатил за это десять рублей.

Гроховского он освободил в тот же вечер — сам, не поручая никому.

Ретушёр вышел из-под стражи серый, с трясущимися руками, и на лестнице сел на ступеньку, потому что ноги не держали.

— Осип Мартынович, — сказал Морозов, присев рядом. — Вас оговорили. Не полиция — посторонние. Я обязан вам это сказать, потому что вы шесть дней просидели ни за что.

— Кто? — прошептал Гроховский.

5
{"b":"978904","o":1}