Астахов плюнул, распластался на земле, оперся на локти, прижал винтовку к плечу.
Колька пополз к стогу, Димка — к Голощапову. Потом передал приказ Витьке и старикам. А завернуть к Степаниде не успел: полыхнула солома перед окнами, мелькнула длинная Колькина тень над прудом, Астахов выбил пулей стекло, из окна ответили пачкой выстрелов. И застучало, застучало кругом, словно кто-то стал бросать с высоты каменья на большой железный лист.
Распахнулось окно против Голощапова, и бандит в бескозырке вылетел из него, как петух с насеста. Игнатий Петрович опешил: не доводилось ему стрелять в человека. И он никак не мог поймать дрожавшую мушку. Но далеко за цепью прогремел выстрел, и обмякший бандит упал, как куль. Степанида не знала приказа и угодила бандиту в грудь.
Астахов дико закричал:
— Конец вам, гады! А ну, вылазьте! Сейчас хату палить будем!
И, словно в ответ ему, ударил по окнам и Колька, и Димка, и старики, и Витька.
Заголосила Кузнецова баба, завизжали перепуганные ребятишки. Кузнец — дюжий бородатый мужик, в одном исподнем, зловеще красный от зарева — ударил ногой в дверь, вынес на руках Ваньку Заверткина и скинул его с крыльца.
— Берить ево! — крикнул он и бросился в дом за бандитом.
Загремели ведрами в сенцах, бандит заматерился, баба заорала:
— Да уходи ты, ирод! Нанесли тебя черти!
И бандит, растопырив руки над головой, несмело шагнул через порог.
— Кто еще есть? — крикнул Астахов.
— Никого, — прогудел кузнец. — Очистился.
— Винтовки подай!
Кузнец вынес две винтовки.
— Степанида Андреевна, принимай гадов! И амуницию ихнюю, — весело сказал Астахов. — Теперь и закурить можно, — и протянул Голощапову ситцевый кисет с махоркой.
Пока перерыли все в доме у кузнеца да привели в село Ваньку-каина с казаком, пришло утро. И Димка вдруг заметил, как побледнел и осунулся за ночь Колька.
— Чтой-то с тобой? — спросил он.
Колька показал левый сапог: чуть выше щиколотки была в нем дырка, и из нее сочилась кровь.
— И ты молчал? Мама, глянь-ка, что у него!
Мать всплеснула руками, усадила Кольку на коник, осторожно стащила сапог: вся портянка намокла, из круглой ямки алой струйкой бежала кровь. Пуля прошла насквозь, и другая ямка — на вылете — была еще больше и страшней.
— Скорей, Димушка, в больницу! Господи ты милостивый! Ложись, непоседа, ногу подыми!
Мать уложила смущенного Кольку, под ногу поместила подушку, прикрыла резиновой слюнявкой Сережки.
— Феклуша, скорей ставь самовар!
Софья Феликсовна прибежала в ночном домашнем халатике: не успела ни умыться, ни причесаться. Ополоснула руки под умывальником, обмыла рану, мягкими, ловкими пальцами прощупала кость: она была задета пулей.
— В Козельск! И сию же минуту! Надо операцию сделать и ногу положить в гипс. А я не берусь. — Она опустилась на коник и обмахнулась широким подолом халатика. — Доигрался, соколик! Ну, полежишь теперь! А впрочем, страха никакого нет. Только надо торопиться, Аннушка!
Софья Феликсовна обработала рану йодом, наложила тугой бинт. А Фекла с Димкой уже заводили в оглобли Красавчика и укладывали в телегу сено.
Напоили Кольку кипятком с куском хлеба. И все сели перед далекой дорогой. Но по пути к Голощапову завернул к Шумилиным взволнованный Петр Васильевич Терентьев.
— Опять беду несу! — показал он на телеграмму. — Вчера Деникин Орел захватил, завтра ждут его под Тулой. Объявлено у нас военное положение, комсомол мобилизует всех своих ребят подчистую. Велено нынче явиться в Козельск. С вещами! А у вас и своя беда. Ай-яй-яй! Ну, держись, Коля, молодцом! — и почтмейстер засеменил к Голощапову.
Пришел Игнатий Петрович, покачал головой, сел рядом с Колькой и долго глядел ему в глаза.
— Друг ты мой! — Он наклонился и в лоб поцеловал Кольку, закрыв ему все лицо широкой белой бородой. — Больно, а?
Колька кивнул, заморгал, и глаза его увлажнились.
Сережка не находил себе места в это утро. Он во все глаза глядел на Кольку и решил, что Голощапов сделал ему зло. И, насупившись, подошел к Игнатию Петровичу и ткнул его рукой в бороду:
— Нехороший ты, Игнат!
— Глядите-ка! Да ты что это? — удивился Игнатий Петрович. — Тоже мне стручок! Живо беги за комсомольцами, зови их сюда! А за Кольку не бойся, никто его не обидит…
Ребята пришли скоро и молча столпились у двери. Колька привстал на локте.
— Живой я, друзья! Собирайтесь в путь, зовут нас в Козельск. Контра жмет на Тулу, надо ей отпор дать. Харчи возьмите, и тронемся. Вы — где бежком, где шажком, а я покачу, как барин! Только мешкать нельзя: мне в больницу нужно.
Фекла подвела Красавчика к крыльцу. По старинному обычаю все посидели молча, занятые своими думами. Потом подхватили Кольку на руки, уложили на сено и укрыли пиджаком. Ребята кинули в телегу холщовые сумки, Фекла села в ногах у Кольки, тронула вожжи. И Красавчик широким шагом потащил возок мимо школы, где стояли притихшие ребята, мимо Обмерики и сараев по знакомой дороге в город.
ПРОЩАЙ, КУДЕЯРОВА ЛИПА!
Кольку положили в больницу к старому земскому доктору Николаю Ивановичу Любимову.
Николай Иванович был очень грузный человек. Слоновья болезнь до страшного разнесла ему лицо, губы, уши, руки и ноги. Он тяжело ходил и тяжело дышал. Но руки его — как большие ласты моржа — легко и ловко делали свое привычное дело.
Колька устрашился, когда увидел доктора. Но доктор словно не заметил этого: он набросил Кольке на лицо марлевую тряпку, от которой остро защекотало в носу, и глухо сказал сестре:
— Что творится, Глафира Антоновна? Даже дети подняли руку на генерала Деникина. Кисло, ой, кисло придется этому царедворцу!
А когда Колька очнулся, нога его — словно окостеневшая от гипса — была привязана полотенцем к спинке кровати. И пожилой дядька, с перевязанным правым плечом, стоял в ногах и по складам читал надпись на грифельной дощечке: «Ладушкин Николай, шестнадцатый год, пулевое ранение в область большой берцовой кости, температура тридцать семь и один».
— Ну, пойдешь на поправку, Николка, — сказал он. — У старика Любимова золотые руки. Да и пуля, она, брат, гладко проходит, как шило. И где же это тебя угораздило?
И Колька стал рассказывать, как он стерег Ваньку-каина и чем это кончилось.
…Всех комсомольцев старше шестнадцати лет разместили в казарме гарнизонной роты, где когда-то служил отец. На заре шли у них строевые занятия, а с обеда все копали окопы на оборонительной линии вдоль восточных и южных границ города.
— Запрягут и нас в казарму, — сказал Димка, когда шел с Настей, Филькой и Силой к Костереву.
— О, молодо-зелено! И с пополнением! — обрадовался Костерев. — А председатель? Что-то его не видно?
Димка рассказал.
Костерев снял трубку и позвонил Краснощекову:
— Доставят нынче бандита Ваньку-каина, по фамилии Заверткин. И с деникинским казаком. Допроси их сам. И судить, судить надо по всей строгости. Из-за этой контры мой комсомолец попал в больницу.
Костерев подошел к Насте.
— Очень рад, что пришла ты. Триста парней у нас в организации, а девушек — раз, и обчелся. Всего девять, и ни одна не явилась на сбор. Я тебя на городском собрании молодежи нынче выпущу, ты всем расскажешь, что в селе делаете. Не забоишься?
— Ой, страх-то какой! — зарделась Настя. — Пускай Димушка скажет.
— Про Димушку иной разговор. Его с ребятами на окопы бросим. А уж ты постарайся! Большой вес будет иметь твое слово.
— Ну, Настенька! — набычился Димка.
— Ладно уж! А где я ребят своих найду?
— Бегите в ремесленное. Там есть комната в общежитии. Вечерком зайдут за тобой наши ребята… Шумилин, ты Толстогузова знаешь? Возьми у него записку на столовую. И лопаты. После обеда пройдитесь на рубеж: там у нас Орлов заправляет. Нынче, с устатку, можете не работать, а завтра — в добрый час!
В столовой съели по миске перловой каши, выпили по стакану сладкого чая с сахарином. Потом заняли маленькую комнатку на четверых — с деревянными топчанами и соломенными матрасами — без подушек и одеял.