— А как же Колька? — спросил Димка.
— Ума не приложу.
— Э, да я двужильный! Где не досплю, где побыстрей соображу, а уроки не брошу!
— Ну, давай, давай, председатель! — улыбнулась мать.
В герои комсомольцы не вышли! В долгие-то ночи чего не передумали: и к Буденному убежать хотели — на буланом коне скакать да в расход беляков пускать. И мерещились им степные дали: седой ковыль под копытами, могучий орел в чистом небе, белые курени под соломенной крышей и вишневые садочки над глубокой и длинной балкой, — здорово рассказывал о них Колька. И представлялись им города, опаленные солнцем юга; в ушах свистел ветер и победно звучал боевой сигнал. И беспокойно спали они у походного костра, придерживая рукой пистолет у пояса — в деревянной оправе, точь-в-точь как у Харитоныча. И в мечтах видели последний и решительный бой: ржут взмыленные красные кони у взморья, злобно грызут удила, бьют подковой в песок, в гальку. А всякая контра, которую не успели порубать советские бойцы, захлебывается, тонет на глазах в глубокой и страшной сини беспокойного Черного моря!
Думали, мечтали о подвигах, а пришлось взяться за плуг. Да привезли и раскидали по огороду сорок бестарок навоза, по шнуру навели грядки и стали бегать на речку с лейкой, полоть сорняки, давить гусениц.
И день сделался такой загрузный, не знали, где и уронить голову: то ли дома, то ли на соломенной подстилке в летнем домике огородных сторожей. Чаще спали на огороде: упадут, пошепчутся, только глаза заведут, ан уже утро. Истратов плещется над рукомойником и мурлычет свою любимую песенку: «Ля мико нио рондо, а клаву эль баталь». Значит, снова подъем, и снова день забот. И к ночи все в поту — в липком и в едком, — и никак не смоешь его в речке без мыла.
Кольку по пустякам не дергали. И скоро Истратов стал спрашивать его по своим предметам и остался доволен. Как-то пришел в сторожку Голощапов. И ему Колька ответил складно. А Клавдия Алексеевна велела написать сочинение на вольную тему, и он рассказал в нем, как Харитоныч создал ячейку.
Димка был рад за Кольку: перешел он, пошла ему впрок помощь друзей. А тут и страда кончилась — приставили к огороду Сережку и его приятелей. И они помалу обхаживали морковь и свеклу, капусту и огурцы, бобы и тыкву.
Одно дело на время отошло, другого еще не было. Надоумил Демьян Бедный: не гулял он, старался и написал веселые куплеты «Поповской камаринской».
Возвращались с огорода, не раз горланили ребята под окном у благочинного:
Срежу косу, сбрею бороду,
Молодцом пройдусь по городу,
Поступлю — лицо ведь светское! —
В учреждение советское.
Но особенно весело было кричать про то, как поп-расстрига ластится к попадье и сулит ей всякие мирские блага:
Будет вновь у нас и масло и крупа.
Поцелуй же, мать, в последний раз попа!
Дурачились во весь голос, а благочинный поглядывал из-за фикуса, посмеивался в седую бороду.
— Осмелели, стервецы! Ну, погоди еще! Чья возьмет!..
— Досыть! — как-то вечером сказал Колька. — Не проймем мы благочинного этой камаринской, надо что-то поумней придумать. Когда будет троица?
— Через десять дней, — сказал Димка.
— Сбегутся ребята из деревень, драки не миновать. Кажин год идет бой. Вот бы мозги им вправить, а у благочинного в этот день народ отбить.
— Эк, чего придумали! Ты еще доклад сделай! — ухмыльнулся Филька.
— Нет, не сдюжу. А вот пьеску поставим. Ударит благочинный к обедне, а мы — тут как тут!
Димка сбился с ног, пока не нашел у Митрохина затрепанный том комедий Мольера. Никогда раньше не читал он пьес вне уроков: было это в диковинку. А комедии старика Жана Батиста Поклена проглотил одним духом и смеялся над ними до слез. Все они как на подбор: и веселья в них полный короб и на каждой странице ядреный народный юмор. А пришлось взять ту, что покороче, — «Доктор поневоле». В ней и героев поменьше, и в декорациях можно обойтись всего одной переменкой.
Поначалу — лес. Это проще простого: березок нарубить, и — ладно. И к троице это — в самый раз. Ведь все хаты в селе будут приодеты молодой листвой берез.
В лесу все и развернется для начала: Сганарель-дровосек раскипится, как самовар, разругается со своей Мартиной и для порядка отвесит ей палкой. И Мартина своего не упустит: найдет конец, подстроит муженьку хорошую каверзу. Будут мимо идти слуги богача Жеронта в поисках лекаря; она им и шепнет: Сганарель — всем врачам врач, только такой притвора, каких и свет не видал. «Станет отпираться, кричать, что сроду лекарем не бывал. Ну, тут уж берите дубинки в руки и бейте, пока не признается. Мы всегда так делаем, когда кто-нибудь занедужит».
А Сганарелю и невдомек, что из него вот-вот сделают доктора. Порубит он сучья, захочет глотку промочить, хлебнет раз-другой, а в бутылке и нет ничего. И запоет он с тоской свою грустную песенку:
Бутылочка, моя душа,
Как ты мила и хороша!
Беда с тобою лишь одна,
Что высыхаешь ты до дна.
Каким счастливцем был бы я,
Когда бы ты, душа моя,
Меня поила бы всегда,
Не осушаясь никогда!
Только он закроет рот, тут-то и нагрянут слуги. И отдубасят за милую душу, и заставят признаться, какой он чудесный лекарь, и уведут с собой к Жеронту. А у того притворно онемела дочка Люсинда: хочет замуж за бедного Леандра, а папаша прочит ей нелюбимого богача. Вот Сганарель и доведет все дело до точки: и лекаря представит так, что за живот хватайся, особливо в тот час, когда шпарит он по-латыни в глаза Жеронту: «Дурачентиус! Болваниссимус! Номинативо хаес Муза, Муза бонус, бона, бонум». И все устроит так, что вновь заговорит Люсинда и удерет из дому с любезным женишком Леандром.
Правда, Жан Батист Поклен — Мольер намекал, что надо бы в третьей сцене показать местность по соседству с домом Жеронта. Но Димка не согласился с автором.
— Э, да не хватит у нас духу еще на одну обстановку. И почему нельзя распутать всю историю в доме у Жеронта? Мы ведь не в городе? С нас и спрос не тот!
Так он и решил и стал распределять роли. Сганареля взял себе, Мартину отдал Насте — бойкая она и сумеет подраться еще лучше, чем думал Мольер. Слуги Жеронта — Валер и Лука — отошли к Кольке и Фильке. Конечно, Филька гугняв, но это еще смешней. Немую Люсинду согласилась сыграть Поля, а ее жениха — Леандра — поручили Силантию. Витька пожелал представлять Жеронта. Две маленькие сценки с Робером, Тибо и Перреном — вычеркнули: комедия смотрится и без них. Но никого не было на роль бойкой кормилицы Жаклины.
— Асю бы можно, — робко предложил Колька и зарделся. Опасался, что станут болтать ребята про его любовь.
А обошлось хорошо: Димка послал Фильку звать Асю — за шесть верст, к лесничему, в глухой Брынский лес. И к вечеру Филька привел ее. А за суфлера — шептать из-за кулис — вызвался сам Александр Николаевич Истратов.
Через пять дней сшили костюмы — только для Сганареля и Жеронта: шаровары, как у запорожских казаков, и по широкой кофте — в желтом и зеленом цвете, как глазунья с молодым луком. И опять сгодились раструбные сапоги Голощапова: их надел Витька. А остальные играли в чем придется. Но не в лаптях и не в поневах, а возле колен, на локтях, на груди или на шее ловко пристроили кружева, бантики, оборочки и бумажные жабо.
И в троицын день, утром, когда народ удивленно и любопытно, но с опаской обходил щит, который оповещал о спектакле, и торопился в церковь, где благочинный облачился в белую парчовую ризу, Сганарель и Мартина начали потасовку в пустом зале.