Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Было ему радостно: старики, Потап и Витька становились у стола несмело. Но глаза у них горели, как в праздник, и говорили люди мало и просто. Все знали друг о друге, как о самом себе: и как всю долгую зиму сидели на жалкой тюре — на первое хлеб, на второе — вода, на третье — соль, иногда с луком, а еще реже — с постным маслом. И как обводили вокруг пальца непутевого Вадю Булгакова и не ломали шапки перед становым. И как клали все силы для борьбы с контрой.

И вспоминали, где у них слабина и когда не хватало смелости или доброй смекалки. Вот с коммуной пока бестолочь: мужики, что победней, те все рады, но мутят их бабы — как бы оплошки не вышло, ведь оно, как говорится, своя-то рубаха ближе к телу, хоть она и посконная и вся в дырах.

И пожар на лугу не раскрыли. Кто спалил сено? Доверились Петьке Лифанову, а он подлюга, каких и свет не видал. И Семена Шумилина не уберегли от пули. И барский дом, видать, порушили зря — погорячились через край. И школа еще не открыта: ребята днем слоняются по овинам, играют в бабки, в очко, а ночью горланят на посиделках, и девки визжат от них, как свинья под ножом.

И народ-то по другим селам проснулся лучше: где хор налажен, где всякие комедии показывают, где музыку завели. А у нас, как при царе Горохе — клуба нет, негде вечером душу отвести. Бабы грамоте хотят обучаться, а никто их к свету не ведет.

Игнатий Петрович писал и думал: «Люди эти как люди, только других стойче и по жизни идут не вслепую — горит перед ними немеркнущий огонек. Другим-то его не видать, а они его приметили и по нему держат путь. И огонек этот скоро обернется великим пожаром, и увидят его все! Шевельнулись уже в Берлине красные спартаковцы Карла Либкнехта, и усатый Вильгельм Второй — тупой и чванный — спешно отдал концы в Голландию. И веселые вести идут из Будапешта: тянется рабочий класс Европы за россиянами! И хоть невмочь нам сейчас — и война, и тиф, и голод, — но никому не под силу зазастить огня мировой коммуны!»

Писал Игнатий Петрович и про себя отмечал:

«Ловко поддевают друг друга, словно блин поворачивают, чтоб не залеживался на сковородке! А про неграмотность — это в мой огород. И про клуб меня касается: надо за барский флигель браться — одну переборку долой, да сцену сделать, — и будет хороший Народный дом. Вот так, Голощапов, засучивай рукава!..»

Говорила и Софья Феликсовна: и как сиротой жила, и как няней в больнице служила, а вечерами на курсы бегала, и как Кулаков обольстил ее сладкой речью, а замуж так и не взял. И как с горя винцом баловалась.

— Забыла теперь и про вино и про Кулакова. С вами дружбу свела, и, как видно, навеки. На виду я у вас, вот и судите. А коли слово взяла, так я и по главному делу скажу: дров давайте, не могу больных в палату класть — вода по ночам стынет.

Записали в партию Потапа, Стешку, Витьку, Софью Феликсовну и двух стариков.

Посудачили, как быть с почтмейстером и с Клавдией Алексеевной.

Петр Васильевич хвалил на митинге временных: это зачли ему в минус. Да молодцом показал он себя в ночь погрома, когда Петька Лифанов явился на телеграф с доносом. Сумел тогда Петр Васильевич посочувствовать народу: выгнал подлюгу за порог.

И Клавдия Алексеевна заметно отшатнулась от старого: листовок против большевиков не клеила, хоть и подбивали ее на это и Воропаев и Кулаков; отца своего при всех срамила: да как он смел зерно прятать! И хоть говорила когда-то в сердцах, что не дорос мужичишка до власти, да передумала. И Потапу помогала в Совете не за страх, за совесть. И то зерно, что получила от Стешки в день обыска у благочинного, свезла голодным учителям в Глинную и в Поляну.

И решили записать сочувствующими — ее и Петра Терентьева.

А потом Потап сказал:

— Трое наших дружков бьются с беляками на фронте: Шумилин Алексей, Варин Андрей и Гриша Гирин. Как там по-правильному — сказать не берусь. Только люди эти нас не хуже. И будет им горько, что не вспомнили мы про них в такой час. Надо и их принять.

Голощапов записал в протокол.

Дед Лукьян до сей поры сидел молча: принимал понюшку за понюшкой, громко шмыгал табачным носом и украдкой вытирал слезы рукавом зипуна. В каждой жизни, что прошла сейчас перед ним, искал он и находил себя. И горевал и печалился: исправником бит, сына с невесткой замест себя на земле не оставил, с пожара вышел почти без порток. И Колька у него на руках. И верного друга нет: Семена Шумилина. На кого положить надежду в безрадостной старости?

— Ты что, Лукьян Анисимович? — спросил Потап, когда дед зашептал что-то под нос, зашептал и — махнул рукой.

— Жалею, Потапушка, себя жалею. Совсем зря жизнь прошла, ни за грош. Сейчас бы плечи расправить, ан не гожусь я вам в товарищи. Вот мне и горько. И еще жаль берет! Такой у вас день, по всему видать главный, а мало кто Сеню Шумилина добрым словом помянул. Надо бы и его память почтить. Нешто он вам не пара?

— С языка ты у меня снял, Лукьян Анисимович. Я про то думал, да не знал, как подступиться. — Потап скрутил цигарку и огляделся.

Загадал дед Лукьян задачу. И так примеряли ответ к ней, и этак. И все сошлись на одном: принять Семена Шумилина посмертно. В ячейке числить, а билет на него не выправлять.

Список на девять живых партийцев и на одного усопшего послали в Козельск. И через неделю Потап получил десять трехлинейных винтовок Мосина, образца 1891 года.

Деду Лукьяну Потап сказал в тот день:

— Ну, старый солдат, и тебе от партии поручение: со мной нынче в лес пойдешь, будешь при стрелках за няньку. Я им покажу, что след, а в другие дни тебе за порядком глядеть: и винтовки береги пуще глаза, и озорства не дозволяй, и патроны зря не трать.

Ребятам поручили сбить из шелевки большие щиты. Колька созорничал: нарисовал на них углем не то барина Булгакова, не то Николашку Романова, Керенского, который сильно смахивал на Гаврилу Воропаева, попа в камилавке, чуть схожего с благочинным. На одном щите был кулак, будто списанный с Ваньки Заверткина. Но всех лучше вышел буржуй: как на рисунке художника Дени в «Правде» — и цилиндр до ушей, и жилет с цепочкой, и толстое, гладкое пузо, еще почище, чем у Олимпия Саввича.

Потапу затея понравилась. Посмеиваясь, построил он ребят по двое, Витьку со Стешкой вывел вперед, деда Лукьяна устроил позади и повел свой отряд в Лазинку, где под обрывом, вдоль ручья, хорошее место было для стрельбища.

Со свежего пенька стреляли в буржуя на сто шагов. И Витька отмечал карандашом, куда попадали пули.

Стешка пальнула, закрыв оба глаза, и с перепугу плюхнулась наземь и засмеялась, как девчонка. И — промахнулась: в обрывистом берегу взметнулась над щитом рыжеватая пыль. И Колька, и Сила, и Филька попали в деревянный квадрат, но буржуя только царапнули. Витька угодил в цепочку на круглом животе, а Димка пробил дыру в жирном подбородке.

— Сразу виден охотник, — сказал Потап. — Будешь у ребят наставником. Стрелять дозволяю два раза в неделю, по три патрона. Приловчитесь на сто шагов, отойдете от цели — на двести. Обучаться вам стоя, лежа и с колена. Другой глаз не жмурить, крючок спускать плавно. А Степаниде, Димушка, покажи-ка еще раз с упора: комитетом бедноты заправляет женщина, надо же ей в буржуя не промахнуться!

Стешка села позади пенька, скинула платок, примкнула ложу к плечу и чуть склонила голову вправо, чтоб найти мушку в прорези. Димка встал сзади, поправил винтовку и проверил, как Стешка прищурила левый глаз.

Он боялся испугать молодую женщину громкой командой «пли» и сказал тихо:

— Приготовься, Стеша. Палец согни, на себя крючок не дергай, нажми плавно, и все. Огонь!

Отрывисто прогремел выстрел, будто ранним туманным утром громко хлестнули кнутом. И сейчас же этому звуку отозвалась доска. Витька побежал: у левого края цилиндра белела дырка.

Потап обрадовался.

— Вот это денек, товарищи! Первая наша женщина смело пальнула из винтовки. И — ничего, подходяще! Глядишь, и другие девчата за ней потянутся, а ведь это сила! И вам пора зарубить на носу: досыть в бабки играть, самое время про врага думать. Он близко, ошалело прет на Москву, надо встретить его горячей, меткой пулей.

62
{"b":"978785","o":1}