— Мама, гляди: наш барин! Уй, какой важный! Ну, прямо полный генерал!
— Да, Димушка, вижу! — Мать проводила барина долгим взглядом. — Не знала я, матушка, что он тут. Надо бы к нему толкнуться: а вдруг он поможет нам найти Лешеньку?
— Жди, дочка, у моря погоды! Он теперь круто в гору полез. Первый на всю губернию земгусар: портянки поставляет на армию, сапоги, фураж. И такой про него звон по городу, что большую деньгу гребет; а по ночам в карты играет, и цыгане ему песни поют. В сильном загуле он сейчас, и ты к нему не лезь! А добрые-то люди говорят: шпекулянт ваш барин, ни дна ему, ни покрышки. Одна срамота! — Бабушка взяла Димку за руку и повела к выходу.
На другое утро Минька свистнул под окном, когда мать собиралась в губернское присутствие, к воинскому начальнику.
— Долго-то не бегай, я скоро вернусь, — сказала мать.
— Мам, а может, двугривенный дашь? Хочу я синематограф поглядеть. Говорят, люди там бегают и всякие номера показывают.
Двугривенный дала бабушка. И Димка выбежал на улицу и помчался с Минькой и с Ликой смотреть синематограф. Но по дороге вели пленных — это были австрияки.
Их вели в сторону Хлюстина — плотной кучей, без всякого равнения по шеренгам. Были они в грязи и в пыли, в разбитых ботинках и рваных обмотках. Некоторые жалко улыбались и что-то просили, другие шли угрюмо, молча.
И совсем ни к чему пересмеивались на обочине гимназисты, отпускали всякие злые шутки. А краснорожий мясник в окровавленном белом фартуке размахивал толстыми руками и кричал:
— К стенке их! На православную Русь сунулись, гады!
Старушка в старом плюшевом салопе строго глянула на мясника:
— И чего ты глотку дерешь? Сам как бык, а на фронте тебя не видно. Откупился? А у меня там двое. И не знают мои сыночки, как ты каждый день по пятаку да по лишнему гривеннику с меня тащишь! Сидишь, заелся, только цены набавляешь! Совести у тебя нет!
Старушка совсем расстроилась от своих горьких слов. Концом платка она вытерла глаза, достала из кармана кусок хлеба и протянула австрияку.
И старичок в синей ситцевой рубахе, словно обрадовался, что заткнули глотку крикливому мяснику, навалился на гимназиста, который нахально плевал под ноги пленным.
— Не позволительно, молодой человек, издеваться над чужой бедой! И чего вам надо от этих австрияков? Люди как люди. Вероятно, мужики. Им бы землю пахать на своем фольварке, а их погнали на фронт. И не боюсь сказать, против всякой воли. Да кому охота в окопах вшей кормить? Вы одно поймите: ждут этих фрицев дома, а они на калужской улице просят милостыню!..
Было о чем подумать Димке, когда он выбрался с друзьями на шумную Никитскую. Тут и не пахло войной: поодиночке и парами не спеша шли хорошо одетые люди, мягко катили по булыге пролетки на резиновых шинах, в лавках было вдоволь всякого товара. И здоровых, крепких мужчин — хоть пруд пруди! И почему они дома? А папки нет, и где-то на войне подбирает и лечит раненых дядя Иван.
Димка хотел понять это. И что значит — откупиться? Как откупился от войны тот краснорожий мясник, которого осадила старушка в старом плюшевом салопе?
Но Минька с Ликой уже тащили его к кассе и проталкивали в дверь большого сумрачного зала.
И Димка позабыл про войну и про австрияков, когда высокая пожилая дама в пенсне уселась в уголке за пианино, в зале погасли огни, в белую стенку перед глазами ударил яркий лучик и рядками, рядками побежали дрожащие слова.
И появился маленький человечек с черными усиками, в круглой шляпе — Чарли Чаплин, и начались с ним беды — одна горше другой. Он проваливался в бочку с водой: волнами катился хохот по рядам. Он падал на улице в круглый водосточный люк, садился на крашеную скамью: зрители визжали и охали. Он забирался к кому-то на кухню, наспех заглатывал горячую котлету с огненной плиты. Но к нему кралась со скалкой в руках кухарка. И он прыгал в окно, на клумбу и кланялся помятым цветам — снимал круглую шляпу и смешно шаркал ногой. И бросался от кухарки через высокий забор, а злая маленькая шавка хватала его за штаны.
Минька с Ликой совсем зашлись — даже икать стали от смеха. А Димка долго не мог взять в толк, почему так смеются люди над бедным Чарли? Ведь не везет парню! И шавка старается: ни за грош пропали у него еще хорошие суконные штаны.
Но и он смеялся, потому что смеялись все. И хлопал рукой по колену, когда бедному Чарли — шустрому, неугомонному — удавалось уйти от погони.
А потом показывали еще одну ленту: нагулялся голодный Чарли по улицам, заснул на скамье в городском саду. И привиделось ему, что он дикарь и ходит меж людей почти голый — в пятнистой шкуре леопарда. И все кругом такие. И какой-то злой царь сидит на троне, и стерегут его солдаты-дикари.
Приглянулась бедному Чарли красивая светлоокая девица, тоже почти голая, и захотел Чарли перекинуться с ней словом под могучим ветвистым дубом. А дикий солдат в страшной волчьей шкуре решил ему помешать и запустил ему в зад стрелу из лука.
Полетела звонкая стрела, застряла у Чарли под поясницей. И так он крутился и этак, да не мог ее вынуть, и повернулся задом к девице, и девица выдернула стрелу прямо с мясом. Ну и умора! Хоть вались на пол со смеху!
Но не успели отсмеяться, как по белой стенке прошелся царь Николай. Поцеловал он край широкого полотнища полкового штандарта, махнул солдатам рукой — проводил их на войну. И солдатики, видать, постарались: на стенке уже толпились кучей пленные немцы, а русский офицер пересчитывал их, как баранов.
После синематографа пошли втроем на свою тихую улицу — лакомиться свербигузом. А по дороге догнали Ликину маму.
Мама дала Лике журнал.
— Вот тебе, доченька, новый «Огонек». Нынче господа подарили. Погляди его, да не задерживайся: я сейчас картошку пожарю.
Сели в лопухах смотреть «Огонек». Полистали, полистали, и вдруг кровь ударила Димке в лицо: на маленькой фотографии, опершись на костыль, сидел и улыбался отец с георгиевским крестом на груди, а рядом стояли его раненые товарищи и пристально глядели на Димку.
— Папка! Мой папка нашелся! — Димка схватил журнал и побежал к бабушке. Но и мама была дома: она не добилась толку у воинского начальника и понуро сидела у окна, опустив руки на колени.
— Папка! Нашелся! Во! — Димка кинул журнал на стол.
И стало весело в доме у бабушки! И мама — в какой раз! — перечитывала вслух, как солдат Алексей Шумилин был окружен немцами, долго отсиживался в охотничьем тереме Вильгельма Второго в Восточной Пруссии, бежал оттуда в одних кальсонах, убил немца и переоделся в его форму, скитался ранней весной в Августовских лесах и умело вывел своих товарищей из окружения к городу Гродно.
Правда, отец был в лазарете, и что-то вскользь говорилось о его больной ноге. Но он был жив, и это радовало бабушку Лизу. Димка ходил петухом — так он гордился своим отцом-героем. А мать улыбалась на каждое слово и говорила-говорила без умолку:
— Как там Сереженька? Забыла я подарок ему купить! И как там наш дед Семен? Смешно небось глядеть, как садится он доить Зорьку. Ах, батюшки: домой, домой! Радость-то какая! Вот уж не думала, не гадала! Матушка, надо пироги печь!
Только сели обедать, в дверь постучал почтальон, принес телеграмму: «Леша прислал письмо тчк Семен Шумилин».
Мать поцеловала телеграмму, и никто тому не удивился. И попросила почтальона отбить ответ деду Семену: мол, так и этак, выезжаем нынче ночью, завтра утром будем в Думиничах.
Вечером, на пироги с грибами, пришли Минька с Ликой и пожаловал на минутку дядя Костя — в старом учительском мундире, с граммофонной трубой в руках.
Дядя Костя любил покойного дедушку Ивана. Дед служил на железной дороге, починял там всякие аппараты — жезловые и телеграфные — и по вечерам помогал дяде Косте вытачивать из дерева и клеить из бумаги затейливые фигуры. За работой они пели, только дядя Костя не всегда попадал в лад: он плохо слышал. И вместе пускали на воду большую лодку с гребным колесом, которая была диковинкой для калужан. Многие считали дядю Костю ученым чудаком, а дед Иван возмущался: