Верно, если Диоген и удивился, то саму малость. Настоящее имя Алатриона, его встреча с загадочным незнакомцем, что назвался Луцием Примом. И новая жизнь, которая не оправдала надежд.
— Можешь называть меня Публием, — сказал Алатрион, — ну или Нигидием, если желаешь. Хотя я совсем отвык от собственного имени. Да и на самом деле Публий Нигидий Фигул — давно уже совсем другой человек.
— Разве человек? — холодно спросил Диоген.
— Смотря, что ты имеешь ввиду под определением человека, — уклонился от прямого ответа Публий-Алатрион, — я появился на свет тем же способом, что и ты. И прожил шесть десятков лет обычным человеком, а те перемены, что со мной случились, не мешают мне мыслить и поступать так, как я делал прежде. В своём образе мыслей я никаких изменений не ощущаю.
Диоген только хмыкнул в ответ. Алатрион понимающе кивнул.
— Да, я знаю, о чём ты думаешь, и в чём ты сомневаешься. Всё, что я делал, может вызвать отвращение и неприятие. Но пойми, я так же, как и ты в недавнее время, столкнулся с неведомым. Я был человеком, который видел в жизни немало, сталкивался с превратностями судьбы. И мнил себя знатоком множестве наук, ревнителем учёности. А потом вдруг ощутил, как быстро течёт время, как коротка жизнь. Я не тратил её мгновения на борьбу с Цезарем, — Алатрион презрительно фыркнул, упомянув Божественного Юлия, — а потом понял, что мой жизненный путь подошёл к концу. Тогда, на пороге смерти, я встретился с настоящим божеством. И не устоял перед соблазном.
Диоген слушал внимательно, молчал, но по лицу его и без слов понятно было, что он думает о собеседнике.
— Ты, конечно, осуждаешь мою слабость. Посмотрел бы я на тебя, если бы ты в конце жизни увидел, как всё, что ты создал, обращается в ничто.
Диоген не ответил.
— Скажи мне, — спросил его Алатрион, — если бы тебе вдруг прямо сейчас некто могущественный пообещал залечить твою рану и вернуть руку обратно, ты бы согласился на это?
— Конечно, — тихо сказал Диоген.
Он говорил правду не под действием чар Алатриона. Нет, это был настоящий голос его души, нет смысла себя обманывать.
— Так же и я не устоял, — кивнул Алатрион, — тем более, что речь шла о жизни, о том, что она вскоре бесславно завершится. Потому я ухватился за его предложение. Меня поманили сверкающим павлином из драгоценных камней, а на проверку камешки оказались жалкой стекляшкой. А вместо божественной музыки, вместо познания истин я слышу ежечасно мерзкие звуки подобные павлиньему визгу. Похоже, бог обманул меня, словно меняла на рынке! Я отдал ему единственное, что есть у человека — свободу! А взамен не получил ничего! Только мучения!
Алатрион в ярости стукнул по алтарной плите. Монеты посыпались на пол серебряным дождём.
Тогда он продолжил:
— Да, именно свобода является для человека единственной ценностью, за которую стоит бороться, единственной, что отличает мыслящих людей от бессловесных тварей. Они, те боги, что задёшево купили меня, потребовали выполнить их приказ, найти мальчишек-ликантропов. Но в этом приказе была и моя свобода. Если бы мне удалось, я освободился бы от сетей, в которых так опрометчиво запутался. Стал по-настоящему свободен. Смог бы видеть солнце каждый день, не мучиться от невероятной боли, когда Госпожа Ночи говорит со мной. Я бы много чего смог. Просто надо было оставить мальчишек себе, а не им. Потому я и затеял всё это в Филиппах. Теперь я понимаю вождя гладиаторов. Даже смерть в качестве свободного казалась невероятной наградой.
— Ты про Палемона? — отстранённым тоном спросил Луций.
— Нет. Про другого.
— Это ты забрал свиток из библиотеки Софроники, который нёс её раб? — спросил Диоген.
— Я, но это вышло случайно. Книга осталась на вилле Артемидора. Помню эти времена. Эта книга подарила мне несколько дней сладких воспоминаний, пробудила в памяти множество знакомых лиц, хотя я и не был знаком с тем дезертиром, знаменитым фракийцем, что таковым не являлся. Впрочем, ладно, нет смысла вспоминать давние дела.
Алатрион смахнул монеты обратно в мешок. Деньги никак не облегчили бы их положение, но любовь врача к порядку взяла верх.
Диоген протянул ему горсть монет. Одна выпала из рук, звякнула, закрутилась на полу и остановилась. На ней была изображена сова. Старинная афинская тетрадрахма.
Алатрион взял её в руки осторожно, будто раскалённый металл.
Луций только сейчас обратил внимание, что, прикасаясь к деньгам, стрикс морщился. А теперь от его пальцев, в которых лежала монета, поднимался заметный дымок. Однако, стрикс терпел и её не выбрасывал. Внимательно рассматривал изображение богини. Долго молчал, а потом, когда уже ощутимо запахло жаренным, щелчком метнул её в алтарь и произнёс:
— Всё-таки, я многого не знаю. Я говорил с Луцием Примом, со Змеёй, читал Гомера и Гесиода. И полагал олимпийцев такими же эгоистичными, себялюбивыми, как они описаны у великих поэтов. Но Сова меня удивила. Пожертвовать собой, вернее, частью своей силы ради каких-то жалких мальчишек. То ли мир изменился, то ли мы никогда не понимали, каков он на самом деле.
Словам про «жалких мальчишек» Луций не поверил.
«Нет, для тебя они вовсе не жалкие».
— Но так или иначе, а ведь именно благодаря ей, твоей госпоже мы стали свободными!
— Она мне не госпожа, — процедил Луций, — я свободный человек и римский гражданин.
— Да, конечно, — усмехнулся Алатрион, а потом и вовсе рассмеялся, — одарила нас Афина Паллада с истинно божественным размахом! Мы владеем целым островом, и мы на нём совершенно свободны! Пошли на берег, может, там найдётся действительно что-нибудь ценное! Рыболовная сеть, к примеру.
— Зачем она нам? — пробормотал Луций, но послушно побрёл следом.
Сетей на берегу они не нашли. Из настоящих ценностей удалось отыскать горсть мидий. Стрикс протянул их Луцию. Тот не отказался, но есть не хотелось. Голод и жажда и правда отступили.
За следующие несколько суток Диоген выслушал немало философских разглагольствований своего спутника. А к исходу шестого дня пребывания их на острове случилось то, на что оба уже не надеялись.
— Парус! — закричал Луций, приложив ладонь ко лбу и отчаянно щурясь.
Под багровым закатным солнцем на фоне огненного небосвода и правда чернел одинокий парус.
Глава III
Паннонский лимес
С утра по оврагам струились клочья седого тумана. Потом просветлело, но ненадолго. Небо затянули тучи. Они спустились так низко, что казалось, будто серая хмарь разлеглась прямо на чёрно-бурых головах рогоза. Она выпила все краски и поглотила звуки.
Из туч сыпала мелкая морось. Казалось даже, что она не падала на землю, а неподвижно висела в воздухе. Лишь рябь на серой холодной ленте Данубия подсказывала, что время всё же не остановилось.
Впереди, сквозь пелену, проступали тёмные, корявые очертания ив, склонившихся над водой, будто плечистые рослые чудища. Впрочем, они опасности не представляли. Они спали.
Весь мир погрузился в ленивую дрёму.
Земля чавкала под копытами лошадей, и каждая новая ямка тут же начинала сочиться коричневой жижей.
Пахло гниющим рогозом.
Воистину, здесь край света, рубеж обитаемого мира. На другом берегу реки, едва различимом в этой унылой полумгле, человеку делать совершенно нечего.
Там живут варвары.
В том, что их тоже следует считать людьми, декурион Тит Калидий Север временами крепко сомневался. То, что степняки иногда просачивались на правый берег Данубия, подсказывало ему — некая «нормальность» им всё же присуща, раз их так привлекают места, где человек худо-бедно может жить. Но Веттий на это возражал. Дескать — если языгам удалось бы выбить «мулов Мария» с границы и отхватить кусок Паннонии — это не сделало бы их людьми. Они не заселят захваченные города, а так и будут плодиться в своих вонючих шатрах. Какие же это люди?