— При тифе сердечная слабость и есть главный убийца, — сказал я. — Не сама лихорадка, а миокардит и коллапс на третьей неделе. Один мой покойник умер от сердца, это записано в скорбных листах. Остальным сердце удержали. Вот вашим полугодовым запасом и удержали. Я считаю, размен выгодный.
Мезенцев закрыл тетрадь. Помолчал. И зашел с последнего козыря, приберег его напоследок, по всем правилам.
— Хлороформ, — произнес он раздельно, почти с удовольствием. — И эфир. По требованиям вы получили много наркозных средств. При тифозной эпидемии! Тиф, милостивый государь, не оперируют. Его не оперируют нигде в мире. Зачем брюшнотифозному отделению хлороформ в таких количествах? Куда он делся? Продан? Выменян? Или, простите великодушно, выпит?
Врачи за его спиной переглянулись.
— Я им усыплял тех, кого резал, — сказал я. — Пойдемте, покажу кого.
В тифозные землянки Мезенцев входил с заранее приготовленным выражением лица. Человек заранее решил, что увидит смрад, грязь, умирающих на гнилой соломе, и уже приготовил брезгливую складку у рта. Складка пропала на втором шаге.
В землянке было тепло и чисто. Пахло карболкой и немного хлоркой, обычный госпитальный дух. Нары в два яруса, на нарах свежее белье, у каждого больного в головах дощечка с номером и скорбный лист на бечевке. Проходы подметены, у печки дневальный, на печке ведро с кипятком. Больные лежали худые, желтоватые, стриженные наголо, но глаза у них были живые. Выздоравливающие сидели и при появлении начальства встали, кто мог.
Инспектор прошел вдоль нар медленно, совсем не так, как в первый раз. Теперь он смотрел. Останавливался, брал скорбные листы, читал температурные кривые. Кривые были красивые, я сам их люблю. Долгий горб лихорадки, потом ступенчатый спуск, потом ниточка нормальной температуры.
У дальних нар он остановился и обратился к солдату, широкоплечему, с запавшими щеками.
— Как с тобой обращались, братец? Говори прямо, не бойся, я за тем и приехал. Жалобы есть? Чем кормили? Что за уголь вас заставляли есть?
Солдат посмотрел на инспектора. Потом на меня. Потом опять на инспектора, и взгляд у него сделался тяжелый, как у мужика, у которого чужой человек спрашивает, не обижает ли его собственная мать.
— Уголь ели, точно, — сказал он. — Толченый, с водой. Погань на вкус, врать не буду. Зато животом не маялись, у кого нутро горело, тем легчало. А обращались… — Он подумал. — Вадим Александрович от нас неделями не отходил. Ночью встанешь, а он по проходу идет, пульсы щупает. Мы за него бога молим, ваше высокородие. Всей командой молим. Вот и все обращение.
— Верно говорит! — подали голос с соседних нар. — Доктор нас с того света вытащил, а вы приехали спрашивать!
— Молчать, — вздохнув, сказал Кузьма Лукич, и стало тихо.
Мезенцев постоял, глядя на солдата. Спорить с живым выздоровевшим тифозным трудно даже статскому советнику. Бумагу можно объявить подложной. А этого куда объявишь?
— Теперь главное, — сказал я. — Ради чего был хлороформ.
Я подвел его к двум нарам у стены, отгороженным ширмой из простыни. Там лежали двое. Я откинул одеяло на первом и поднял рубаху. Поперек живота, правее средней линии, шел свежий рубец. Розовый, чистый, с ниточками следов от швов. Второму я открыл живот так же. Рубец как под копирку.
— Прободение пейеровых бляшек, господин статский советник. У обоих, на третьей неделе болезни, с разницей в четыре дня. Язва проела кишечную стенку насквозь, кишечное содержимое пошло в брюшную полость. Начинающийся разлитой перитонит. Оба вскрыты мною здесь, на месте, под хлороформом. Отверстие ушито, полость осушена и обработана. В полость и в рану вводился настой пенициллиновой культуры. Вот куда шел хлороформ.
Мезенцев стоял неподвижно. Потом сделал то, чего я от него, честно говоря, уже не ждал. Он снял перчатку, присел на край нар и взял солдата за запястье. Пульс он считал по часам, целую минуту, шевеля губами. Потом положил ладонь на живот рядом с рубцом, помял осторожно, следя за лицом больного. Больной не поморщился. Инспектор ощупал сам рубец, заглянул, оттянув веко, в глаз, посмотрел язык. Руки у него, надо признать, оказались правильные, врачебные. Не разучился.
— Живот мягкий, — проговорил он тихо, себе самому. — Безболезненный. Температура?
— Восьмой день нормальная. У второго десятый.
— Они выжили после прободения. После калового перитонита. В землянке. Оба.
— Один не выжил. Истек кровью, прежде чем я успел что-то сделать. Это тоже в листах, я ничего не прячу.
Он медленно поднялся с нар. И тут началась стрельба. Сначала винтовочная, потом где-то у первой роты застучал пулемет. Винтовки совсем зачастили. Японцы решили обстрелять нас средь бела дня, в надежде застать врасплох.
— Лежать всем! — гаркнул Кузьма Лукич больным. — Не подниматься!
Бой оказался недолгим. Постреляли минут пятнадцать и стихли, только наша артиллерия еще какое-то время огрызалась в сторону гаоляна. А потом от первой роты прибежал посыльный.
— Ваше благородие! Доктора! Обозного посекло, кровью исходит!
Я помчался к перевязочной. Мезенцев, к моему удивлению, побежал следом, придерживая пенсне. Привычка, надо думать. Не всегда же он был чиновником.
Раненого внесли на шинели и переложили на стол. Молодой парень из обоза, лет двадцати, лицо серое, губы с синевой. Дышал он с хрипом, с клекотом, и при каждом вдохе в ране что-то посвистывало. А рана была такая, что фельдшер, разрезавший ворот, невольно отступил на шаг.
Пуля попала не в него, а в телегу, в оглоблю, и разнесла ее. Одна щепка, здоровенная, длиной чуть ли не с предплечье и толщиной в два пальца, рваная и острая, вошла ему в основание шеи над ключицей и ушла вглубь, вниз и вправо, под ключицу. Снаружи торчал конец в ладонь длиной. Из-под щепки, вдоль дерева, толчками выбивало алую кровь. Толчками, в такт пульсу. Артериальная.
Мезенцев подошел к столу, глянул и оценил все с одного взгляда. Глаз у него, похоже, был наметанный.
— Подключичная артерия, — сказал он негромко. — Дерево сработало пробкой, оно же и прижимает разрыв. Тронете щепу, и он истечет за двадцать секунд, вы не успеете даже открыть рану. А не тронете, умрет от сдавления и шока к вечеру. Это не жилец, Дмитриев. Тут медицина бессильна. Лучше не мучайте его.
По учебникам он был кругом прав. Подключичная артерия лежит глубоко, за ключицей, за мышцами, добраться до нее в полевых условиях считается невозможным. Все это правда. Правда для того, кто собрался лезть в саму рану. А я туда не собирался.
— Хлороформ на маску, — сказал я Кузьме Лукичу. — Быстро. Спирт мне на руки, инструменты из кипятка. Санитар, ножницы, режь дальше шинель и рубаху, всю правую сторону оголить. Голову влево и не двигать.
— Вы слышали, что я сказал? — Мезенцев повысил голос. — Вы убьете его прямо на столе! Зачем вы мучаете умирающего? Это против всякой врачебной этики!
Я пошел мыть руки и не ответил. Некогда. Против этики оставить парня умирать, когда можно попробовать иначе.
Кузьма Лукич накапал хлороформ на маску, раненый подергался, забормотал и обмяк. Дыхание выровняли, пульс на здоровой руке частил, но держался. Кровопотеря пока терпимая, щепа и вправду работала пробкой. Спасибо ей. И спасибо, что не тронул никто по дороге. Мезенцев стоял с круглыми глазами, но хотя бы не полез мешать. Хотя как он полезет, у некоторых санитаров кулаки пудовые и лица, сказать что недружелюбные — ничего не сказать.
Весь фокус был в одном. Не лезть в рану. В ране каша, кровь, дерево и разорванные ткани, там ничего не найдешь и все погубишь. Сосуд надо взять выше, там, где он еще цел. Проксимальный контроль, перехват до места разрыва. Мысль простая, но до нее пока додумались единицы.
Разрез я сделал на шее, над ключицей, отступя от щепы. Быстро, в три движения. Кожа, подкожная клетчатка, широкая мышца. Развел края, тупо раздвинул волокна лестничной мышцы. Вот она. Подключичная артерия, толстая, с палец, вздрагивала под пальцами при каждом ударе сердца. Целая. До разрыва отсюда пара сантиметров вниз, туда, где сидело дерево.