Литмир - Электронная Библиотека

— Наверно, за дровами подался... Вот шалый! Выпороть бы его, вишь, не терпится ему сунуться первым...

Он вылез из пещеры наружу, в буран, поднялся наверх: обшарил поблизости и не обнаружил никаких следов — трактор завален сугробами до кабины, и остатки домика погребены под снегом.

Путники проснулись и, встревоженные, ждали его возвращения. Директор только спросил: «Ну?» Потапов развел руками.

— А я знаю, я знаю, куда он ушел, — печально сказал старик, утирая внезапные тихие слезы. — Чует мое сердце — он в аул пошел, за помощью...

— Не пойдет мальчишка, степь не знает, где аул не знает, — махнул рукой Ташеев. — Близко он. Искать буду.

Ушел чабан. А путники снова замолчали, посматривая на черный провал хода с надеждой, что появится в нем угловатая фигура паренька, смущенного всеобщим вниманием, и полегчает у всех на сердце.

Тянулись долгие минуты. Раскричался ребенок, и напрасно Тоня совала ему в ротик сосок груди — жадно потыркавшись, он опять заходился в плаче. Она попробовала сцедить молоко — бесполезно, опустели груди. Обеспокоенная, Тоня приподнялась на локте и сказала Лепилину:

— У меня, кажется, молоко пропало...

— Ах ты, мать честная, опять приключилась неурядица! Прям, пришла беда — открывай ворота! — аж подпрыгнул старик. — Неужто и взаправду пропало?

Он подскочил поближе, осмотрел ребенка, оравшего около материнской груди.

— Эхма, не берет титьку, знать, пуста. — Захозяйничал старик: — Чего-ничего сообразим, не ты первая, не ты последняя, сердешная. Маются этим многие бабы; да детишек все ж выращивают! Коровьим молочком отпаивают, а то хлебным мякишком прикармливают. На-кась, нажуй азиатского пирожка и сунь в тряпочку. Глядишь, и насытится дите. А соску-то припасли? Доставай-ка быстрей. Нальем тепленькой водички в бутылочку, сосочку оденем — и пей от пуза! Ситного хлебушка бы ему, беленького. Помнится, раньше хлебы дома пекли. Посадит моя старуха в печку хлеб, а меня за водой гонит. Подходишь с колодца к избе, поставишь ведра и слушаешь хлебный дух. Во всем белом свете не сыскать, однако, другого такого запаху, как от хлеба из свеженамолоченной пшенички. Уберет старуха заслонку, а там хлебы-то поднялись чуть не до своду, голова кругом и сердце радуется.

Ребенок, почувствовав во рту тряпочку с жеванкой, засосал, зачмокал. Старик обрадовался:

— Ништо-о, вы-ырастешь, крикун-едун!

Вернулся Ташеев. Было слышно, как он долго и шумно отряхивался возле входа. А когда показался из темноты, то сразу сказал:

— Буран кончается. Я долго искал. Близко никого нет.

Снова запечалился старик: сгорбился, опустились у него руки с бутылкой — лилась из нее вода, а он не замечал этого; голос — безжизненный и убежденный:

— Это ты, азиат, мальца в буран толкнул...

— Я не толкал! Зачем неправду говоришь? — опешил Ташеев, суетливо расстегивая полушубок и верхнюю пуговицу рубашки. — Я сам пойду, в аул пойду за помощью!

— А кто ж пойдет, как не ты? Малец-то пропал из-за тебя — наслушался твоих волчьих рыканий и пошел, чтобы доказать — мол, не все люди-то на тебя похожи. Душа у него была звонкая — на миру недолго жил, где ему скумекать, что люди-то ой как непросты, ой как иные норовят потравить свою и чужие души! А у мальца, видать, запал стоял, чтоб хорошо всем делать...

— Не ной загодя, Матвеич, отходную, — сказал Потапов. — Может, еще все и обойдется...

— Эхма, пекла кума блины, не ела, а ждала — кум заглянет и приголубит. А ревнивая жена поленом кума ухайдакивала да приговаривала: «Не ходи до кумы по ее блины!»

Повинуясь странному чувству, Лепилин не мог оторвать взгляда от черной дыры, до которой всего несколько шагов. Здесь, до дыры, жизнь, а за ней безглазой метелью — смерть, принявшая в холодные объятия молчаливого паренька. Неужели тот рискнул выйти в буран, зная, что у него лишь один шанс из тысячи — из миллиона! — найти человеческое жилье? Знал, наверняка знал. Будь иначе — не оставил бы валенки и шапку.

Лепилин вдруг ощутил, что тот, исчезнувший, ушел не совсем: ушло его тело, а душа незримо присутствует среди них, в этой мрачной пещере; и она обрела над ними, в том числе и над Лепилиным, право быть их судьей, их совестью. Кажется, такой нелепый уход должен само имя человека стереть с земли и из памяти людской, но уход, схожий с самоубийством, неожиданно вознаградил его властью влиять на мысли и чувства.

И вспыхнула ярко, как озарение, догадка, что был ушедший очень добрым парнем, только добрый человек способен отдать жизнь за других людей. И все люди изначально добры друг к другу; это-то, собственно, определяет их суть, это-то и двигает всеми их делами и поступками, несмотря на недоразумения и передряги. Главное — сохранить в сердце потребность добра и сострадания к другому человеку; как шагнувший в буран паренек, лица которого Лепилин даже не разглядел, а уж запомнить... Определена такому человеку доля — ответственность за все, что происходит на свете: за любовь и ненависть, за добро и зло.

Ну а он, Лепилин, сделал ли кому-нибудь добро? Нет — со стыдом, но признался себе Лепилин. Ведь каждый свой шаг выверял и рассчитывал в надежде, что обернется тот благом для него одного. Он уже начал понимать — его целинная авантюра превратилась в нечто иное, чем предполагал раньше: если и удастся ему в жизни достичь чего-то значительного, то не потекут люди под ним, как муравьи, и он не встанет выше их. Ведь люди — не некий абстрактный символ, а яростная плоть; и в каждом человеке трепещет и бьется живая душа со своим восприятием и ощущением мира. Эти люди — рядом с ним ехали в домике, боролись с непогодой, они просто не поймут его, заяви он о своих притязаниях на исключительность.

Здесь, в степи, соприкоснулся Лепилин с самым главным, с самим чувством жизни: открылась для него истина, что жизнь сама по себе, возможность дышать, говорить, слушать, видеть и яркое проявление бытия, возможность любить — это уже добро, благо.

Думал Лепилин, думал, и эти новые мысли страшили его своей неожиданностью и очевидностью. Он не желал их — за ними тоже неизвестность, которая не может принести покоя, ибо никак не согласуется с прежними размышлениями и слишком чужая. Ведь выпотрошен он начисто бураном, рождением сына, нелепой гибелью паренька; и окунулся в себя глубоко — до донышка, и увидел пустоту, которую непросто наполнить иными чувствами. Для этого нужно снова прожить жизнь — совсем-совсем другую. Но человеку не дана возможность вернуться к истоку, чтобы исправить ошибки.

Никто не знал о них, и тем не менее Лепилин почувствовал, что весь он открыт настежь, и каждый может, если захочет, заглянуть в душу, и любопытный отшатнется, едва заприметит оголенную и безжизненную пустыню, не орошенную благодатными помыслами, и оттого она захолодела.

Перед Лепилиным явственно возник паренек: у него нет лица — ведь не запомнил его Лепилин! — и эта безликая, но такая знакомая фигура, молчаливо стоявшая возле выхода из пещеры, чего-то требовательно ждала, словно любое дело, намерение и поступок теперь возможны лишь с благословения ушедшего.

Лепилин закрыл глаза, помотал головой, резко откинулся назад, ударившись затылком и спиной о скалу. Видение исчезло. И Лепилин, стиснув зубы, у кого-то просил защиты, кого-то умолял бросить кроху покоя и избавить от всего нового, входящего в его жизнь. Он не хотел этого нового, он будет ему сопротивляться...

Над степью стих буран. Сквозь узкие разводины быстро несущихся облаков низко проглянул краешек луны, и высветилась на мгновение предутренняя степь — голубовато-белая, с тенями под скалами по берегу замерзшей реки.

А потом был день. Холодное солнце светило неистово, и лавина остывшего огня лютовала на притихшей заснеженной равнине. Наполненный этим негреющим свечением, вымороженный воздух шуршал невидимыми льдинками. Еще ночью гулял разухабистый буран, а сейчас небо высинело до хрупкости, схожей с молодым прозрачным ледком над озерной глубиной. Горизонта нет, лишь вдали колеблется неясная серая дымка, в которой плавает миражом подрезанный ею купол Джетыгары.

45
{"b":"976521","o":1}