– Семантика безопасности в европейской культуре развивалась на общем фундаменте Античности и христианства, хотя и с существенными временными и пространственными вариациями. Применительно к российскому раннему Новому времени это прежде всего метафорика «покоя» и «тишины»191. Для социального общежития эта метафорика играла также существенную роль (см. текст Ингрид Ширле), поэтому она закономерно оказалась в центре следующих ниже рассуждений.
Исторически семантика покоя/тишины восходит к иудейско-христианской традиции Декалога, к ветхозаветному субботству. Безопасность определяется не только негативно как отсутствие страха/опасности, но и позитивно, как альтернативная форма существования. Последняя описывается парадоксальной для модерна формулой «активного», или «деятельного», покоя, служащего ступенькой к конечному блаженству. В новозаветной традиции покой приобретает выраженный трансцендентный характер: земной покой, который в Ветхом Завете, как, собственно, и в модерне, отождествляется с благосостоянием, в Евангелии прямо назван «безумием» (Лк 12: 19–21).
Другая традиция идет от Античности. Законченное выражение она находит в стоицизме. Покой и счастье здесь идентичны, а безопасность определяется негативно, как отсутствие опасностей, собственно «без-заботность». Европейское Средневековье артикулировало обе традиции в относящихся к безопасности терминах tranquillitas, securitas, requies.
Наконец, в модерне безопасность обретает черты, как выразился Мартин Хайдеггер, «бегства под крышу публичного» («Flucht in das Zuhause der Öffentlichkeit»)192: «Я» индивидуума проецировалось на новые коллективные идентичности – Общество, Государство, Нацию, позволяя преодолеть конечность существования каждого в отдельности.
Семантика внутренней безопасности в России от истоков до конца XVIII века
В сравнении с идеально-типической историей безопасности в Западной Европе, в России остаются невыраженными прежде всего правовые аспекты безопасности193. Характерным образом, собственно понятию безопасность в «Словаре русского языка XI–XVII вв.» отведено лишь несколько строчек, причем все примеры там относятся к текстам на исходе XVII века194. Тогда как покою в том же словаре выделены целых пять страниц с отсылками начиная с XI века. Одним и тем же термином покой в русском языке передавались все нюансы греческих и латинских терминов, касающихся как «внутренней», так и «внешней» безопасности. Еще в середине XVIII века покой выступал в качестве общего понятия: «Тишина и мир суть одно значащие слова, потому что оба они означают покой»195.
Помимо тишины, покой ассоциировался с вневременностью. Время, как и свобода, несет с собой неуверенность, отсюда постоянное употребление характеристик «временное/вечное» как меры совершенства. Покой истинный был мыслим лишь трансцендентно: «Праведным бо смерть покой есть»196. Формулируя как парадокс, покой здесь – это позитивная коннотация смерти.
Контекст: в соседстве с покоем неизменно присутствовал его источник, свет / lux perpetua. Метафорически покой представлялся как некое место. К этому полю значений относится целая сфера бытовых понятий в русском домодерном языке: покой обозначал комнату/помещение/дом. Покой перекидывал здесь мостик между физическим и метафизическим: можно в(з)ойти в покой или увидеть покой. С этим была тесно связана и визуализация: семантика покоя была выражена не только в вербальной форме, но представлялась и описывалась через пространство и образ. Канонический вариант нового времени – «Над вечным покоем» И. Левитана (1894)197.
Процесс трансформации семантики покоя начался в России в ходе тяжелого внутри- и внешнеполитического кризиса в эпоху Смутного времени (1598–1613). В отличие от немецких земель, где примерно в близкую эпоху после Тридцатилетней войны государство было объявлено гарантом безопасности, чем и началась в немецком языке история современного понимания безопасности (Sicherheit)198, полный крах государственной власти в России не мог иметь аналогичные последствия. После катаклизмов Смутного времени актуализировалось пришедшее из раннего христианства проецирование на церковь идеального представления о pax romana как о пространстве безопасности среди враждебного мира199. Патриарх Иосафат I подводил для своей паствы итог кризиса в 1636 году: лишь «церковь покой дарова»200, лишь в ней возможна истинная безопасность.
Но одновременно и в России началось разделение на безопасность «внутреннюю» и «внешнюю». За последнюю отвечало государство, признанное общей ценностью, «нашим государством».201 Видение того, как впредь следует избегать и предотвращать кризисы и поражения в конфликтах с более сильными соседями, предполагало наличие хорошо организованной и дееспособной державы с сильной армией, иными словами, государственной безопасности.
Новые условия возникли с Петровскими реформами и вступлением России в Европу. С Петра государство настаивало на своей монополии в сфере безопасности: оно определяло это понятие и гарантировало реализацию принципа. Персонифицированное в лице императора/-цы государство не только оставляло за собой «негативную» безопасность в смысле охраны от угроз или их предотвращения, но и претендовало на роль подателя благ и щастия: «Государство есть великая махина, коея цель есть блаженство граждан»202. Пафос «регулярства» и «благочиния» объявлял основой покоя порядок: «Порядок суть душа общества»203.
Если ранее покой/тишина был связан с созерцанием – «Остановитесь (упразднитеся) и познайте, что Я – Бог» (Пс. 45:11), то новое государство всякое бездействие, в том числе духовного рода, осуждало как «праздность» и «матерь всех пороков». Самореализация в дольнем мире и даже спасение в мире горнем невозможны без мирских обязанностей, прежде всего службы государству. Покою в личном смысле в этой служебной этике места не было, он был возможен лишь как отставка от службы на покой. Служба же – и государю, и Богу – на место покоя ставила интериоризацию коллективных ценностей, любви в разных контекстах: любви к Отечеству, к Богу, к своему долгу204.
Но пока этот идеал не был очевиден для мейнстрима, покоем в частном смысле становится убежище от навязанной далекой и опасной службы, воплощаемое семьей, домом, своей «деревнишкой». Феофан Прокопович обличал: «Вельми похваляют покой жития сельского, а не разсуждают того, что покой сей без воинских, правительственных и судебных непокоев быти не может»205. После «Манифеста о вольности дворянству» (1762) этот образ покоя был узаконен в дворянском поместье со своим садом Эдемским206. Но в целом новый строй жизни нес неуверенность и беспокойство, что тематизировалось в поисках покоя душевного: «Ах, покой душевный! Сколь ты редок, сколь дорог!»207