Перед нами фактически аннотация к учебной программе, которая затем излагается в форме, доступной и понятной молодому монаху. Конрад преподавал монахам, и у него нетрудно заметить как личные симпатии, так и иерархию авторов, от «римлян» к христианским Отцам и Писанию. Это естественно. Между тем около 1130 года, когда он пишет, возрождение Овидия и неоплатонизм уже позволяли аллегорически переосмыслять самые неортодоксальные сочинения древности. Конрад не мог не отреагировать, поэтому его Ученик, Discipulus, пристает к Учителю с довольно каверзными вопросами. Например, как «Христову юнцу», Christi tyrunculus, читая Овидия, отыскать золото среди навоза, не замаравшись? Как христианин Учитель не приемлет ни эротики, ни «Метаморфоз», где какие-то боги превращают человека, созданного по образу и подобию Бога, в животных, растения и камни. Но он же абсолютно уверен: Овидий знал, что Творец у всех тварей один, о чем поэт сам и поведал, пусть в сомнениях, ослепленный собственным невежеством. В конце концов, заключает Учитель, Господь открывается и разуму, и через откровение, стоящее выше разума, однако если б открывался полностью разуму, то благодать оказалась бы излишней75.
Заметим, что даже Гораций, в сравнении с Овидием «пуританин», называется у Конрада только поэтом, либо poetrida, то есть «стиховед», поскольку написал «Искусство поэзии». Овидий же все-таки именно автор, что в его шкале ценностей значит немало. Следовательно, этот монах вполне способен на «благосклонное прочтение», lectio benevolentior, которое лежит в основе энциклопедического и гуманистического стиля мышления XII–XIII веков.
Иерархия авторов и авторитета выражала систему ценностей читателя и словесника того времени. Эта связь формировалась диалектически, в постоянном взаимовлиянии и с постоянными, как я сказал раньше, смещениями в системе координат. Одним из ключевых слов, выражавших степень близости того или иного древнего автора, было притяжательное местоимение «наш». Вместе с тем и безусловно «наш» автор зачастую нуждался в открытии, и таких открытий XII столетие принесло немало. Конечно, не для всех «нашими» стали Платон, Овидий и даже Цицерон. Для всех – Боэций. Знали, что он покоится рядом с Августином в старой лангобардской столице – Павии, где он по сей день почитается мучеником, а не «последним римлянином». Зачитывались его небольшими богословскими сочинениями и, конечно, «Утешением философией».
Вдумчивый христианин не сомневался в «нашести» Боэция, но видел, что, готовясь к смерти, этот богослов зовет в утешители не Бога. Он зовет небесную возлюбленную, но все же тварь. Не обошел этот вопрос и Конрад. Ученик обращает внимание Учителя на то, что Боэций славился не только мудростью, но и богатством и знатностью рода. Учитель осаживает его: мол, я собирался толковать с тобой не о нраве или богатстве, но о содержании сочинений76. Боэций много написал, перевел, переложил, прокомментировал, надиктовал, достойно описал философское утешение, потому что пострадал много. Но если о смысле произведений мы все узнаем из предисловий, не унимается Ученик, отчего же Боэций своему сочинению об утешении и презрении к миру не предпослал пролога? Учитель: за него все говорит incipit, заголовок Anicii Manlii Severini Boetii viri illustrissimi exconsularis ordinarii patricii de consolatione Philosophiae liber incipit. «Начинается книга об утешении Философией славнейшего мужа, некогда консула, ординарного патриция Аникия Манлия Северина Боэция».
Боэций не стал бы хвастать титулами, утверждает Конрад, если б не желал оправдаться перед палачами. А благосклонный читатель мог бы указать на его благородство, «потому что в этом титуле одно указывает на добродетель души, другое – на славу, одно – на испытание, другое – на благочестие и мирскую власть». Имя Боэция говорит само за себя: Аникий-непобедимый (по имени богини), Манлий – из старого рода, Северин – духом суровый (от лат. severus), Боэций – помощник в скорбях, illustrissimus в славе и чистой совести, бывший консул, то есть человек чистой совести, ординарный, ибо взнуздал свой дух мужественным упражнением разума, патриций, потому что подражал нравам предков. «Думаю, тебе очевидно, что заголовок этот в полной мере выражает добродетельность, достоинство и благородство Боэция»77.
Не удивительно ли, допытывается Ученик, что настоящий христианин, totus catholicus, так часто говорит о Фортуне, а изящное свое сочинение полностью лишил свидетельств из Писания? Вопрос этот, заметим, по сей день больше всего волнует любого читателя самого значительного философского сочинения VI века. Вот ответ Конрада:
Причин тому две. Во-первых, оказавшись среди врагов истины, снабди он свой труд свидетельствами из Писания, то обратил бы тысячи неверных, но это не входило в его планы. Во-вторых, мудрец, желая показать неопределенность событий земной жизни, решил опираться на разум, а не на авторитет Писания и как бы исключительно разумными доводами заставить презирать мир, и в то время ссылка на божественное Писание ничего бы ему не дала, потому что недобрый читатель истолковал бы ее превратно. Обрати также внимание, что эта книга аргументированно обращается к опытным читателям и ученым, но подходит и для новичков и простецов: здесь и сильный под розгой попотеет, и слабый под тяжестью шею не склонит, по народной поговорке: „Где ягненок идет вброд, а слон переплывает“. Этот автор лучше всех изложил семь свободных искусств, сообразуясь со способностями любого стремящегося к философии. Случается, что ум читателя с трудом постигает изложенное писателем, и тогда стиль отвращает ученика от занятий: то легкое произведение оскорбляет его своей грубостью, то, напротив, изящный труд сложными оборотами затемняет смысл прочитанного. А Боэций, абсолютно свободный, свободным языком придал свободным искусствам серьезный и ясный смысл, изложив его собственным стилем78.
Я неслучайно, но, возможно, немного рискованно передал modus suae lectionis vel dictaminis обобщенным термином «стиль». Будучи понятием неопределенным, он все же восходит в том числе к modus, к терминологии средневековых поэтик и вообще той самой средневековой школьной словесности, о которой мы здесь начали толковать. Чувствительность к тому, как излагается мысль конкретного автора, служит Конраду аргументом для доказательства авторитетности его сочинения, даже если оно очевидным образом обманывает ожидания христианина. Стиль или, если угодно, обстоятельства жизни (невинная жертва неправедного короля), стиль мышления и стиль изложения оказываются на той же чаше весов в споре об авторских правах, что и titulus или incipit.
Заметим в этой связи одно важное обстоятельство, о котором нередко забывают при общем взгляде на средневековую словесность. Возможно, около трети средневековых сочинений самых разных жанров дошло до нас анонимными, еще немалая доля – в неверных атрибуциях, иногда исправимых средствами филологии, иногда нет. Многие безымянные духовные тексты вплоть до ХX века десятки поколений западных христиан читали под именами Августина, святого Бернарда, святого Бонавентуры. Речь о тысячах, десятках тысяч рукописей и сотнях изданий раннего Нового времени. Этот простой факт вроде бы противоречит высказанному у меня ранее утверждению о том, как Средневековье вообще переживало за «авторство».
Мы должны, однако, учитывать, что этот самый incipit или explicit, нередко призванные играть роль привычного титульного листа, «выходных данных», копирайта, зачастую писался в последнюю очередь. А если сочинению в мастерской хотели придать солидности, то его написание могли доверить и каллиграфу или художнику, которого могло не оказаться на месте в нужный момент. Или нужно было подвезти яркие (красные, синие, зеленые) краски. Если этого не происходило и рукопись, не дождавшись «титула», уходила, текст получал специфическую, порой амбивалентную свободу анонимности. Через поколение, через столетие, через несколько столетий кому-то приглянувшийся текст мог получить и новое авторство, а вслед за ним – авторитетность. Отсюда множество «псевдо-Августинов», «псевдо-Бонавентур», «псевдо-Аристотелей» и прочих псевдо-auctoritates.