Аналогичным Марсилию образом тему миграции империи через века, страны и народы, ее путешествий во времени и пространстве развивал в конце XIII столетия кёльнский каноник Александр из Рёса. Он был связан с кардиналами, в особенности с Джакомо Колонной, его голос слышали в нужном месте нужные люди. В посвященной этому кардиналу «Памятке о прерогативе Римской империи» (1281) Александр не скрывает кризиса империи и предлагает интересный идеологический ход. Поскольку империя его дней восходит к древней, конец света не настанет, пока она стоит. Господь же в промыслительной Своей мудрости распределил между историческими народами промыслительные же роли: германцам – империю, итальянцам – священство, французам – науку. Вот этот пассаж.
Приведу одно особое мнение, с которым смею согласиться. Для правления вселенской церкви будет очень полезно, если святейший отец римский понтифик, который будет в тот момент, приложит усилия, чтобы у французов процветали и плодоносили науки для разоблачения интриг и заблуждений еретиков, чтобы у германцев ширилась императорская власть для подчинения язычников и всех варварских народов и чтобы у римлян стояло и крепло священство для объединения детей церкви ради любви и послушания, заслуженной милостью и должным правосудием. Не стоит ссылаться на распущенность учащихся клириков, мол, эти юнцы, собравшись в одном месте, со всех концов света привозят свои нравы. Не стоит ссылаться и на светские обычаи германских правителей: они являют священство Самуила, который хоть и был священником, но исполнял обязанности судьи, он же избрал царя Израилю и помазал его268. Государи Германии не тому наместники, кто, оставив покрывало, нагой бежал от них269, как итальянские епископы, но тому, кто сказал: «Господи! С Тобою я готов и в темницу и на смерть идти»270, – а в беде вынул меч и отсек рабу первосвященника ухо – не путы, а ухо, показав, что готов и голову ему отрубить271. И вот, хоть они иногда на вопрос рабыни отрекаются от Христа, но потом встают с новой силой272. Нет ничего случайного в делах Творца; как есть время миру, есть время войне273, так есть люди для мира и люди для войны. Говорю точно: если бы германские князья со своими вассалами верно служили римскому императору как защитнику Церкви, несомненно, любая противная власть умалилась бы, не только Греция, но и халдеи с Египтом задрожали бы. Птицы, глядя на цветок, поют и радуются, но, завидев орла, умолкают и исчезают, так и варвары не обращают внимания на знамена королей, но орлов римских и германских, естественно, страшатся и приходят в ужас. Кроме того, не стоит и вспоминать об обычной, фактически врожденной у римлян склонности к раздорам: и несмотря на эти раздоры, вызванные жаждой власти и стяжательством, Божьей милостью они абсолютно согласны в католической вере274.
Размышление совсем не праздное и вполне достойное для завершения нашего разговора о временах и нравах. В отсылках к Писанию нетрудно заблудиться, если не знаешь его досконально. Для образованного каноника почтенной кёльнской церкви Санкта-Мария-ин-Капитоль все они красноречивы, как и для его облаченного в красный плащ читателя. Субординация светской власти духовной этикетно отражена этими отсылками. Но и историческая реальность, своеобразный треугольник власти в самом сердце Европы, тоже описана четко и ясно: в Париже пусть отвечают за правильную «трансляцию» знаний, германцы (еще не немцы наших дней, но и не тацитовские дикари) пусть устрашают ополчившихся на Европу врагов, итальянцы, названные здесь римлянами, как у Данте, пусть даже между собой дерутся за власть и деньги, но верят так же верно, как всегда верили. Чем не ядро новой Европы?
Абсолютно адекватный, бесспорный перевод названия Translatio imperii вряд ли возможен. Это связано с тем, что за знакомым нам латинским словосочетанием стоит понятие политической мысли, пережившее длительную эволюцию, историю, объединявшую в сознании средневековых мыслителей и политиков несколько стран, народов, языков, культур. Как видно, в том числе, из нашего трактата, на протяжении столетий империя мыслилась как такая форма правления и совместной – политической – жизни людей, которая рождается, трансформируется, переживает периоды упадка и расцвета. При законно избранном и благословенном папой государе она принадлежит этому конкретному индивиду, правителю. Он воплощает в себе и своих поступках наднациональную власть. Но она же, эта империя, божественное установление и предмет договора между людьми. Она одновременно выступает как специфическая реальность и как идея, иногда выраженная дискурсивной мыслью, иногда – ритуалом, знаком, предметом, изображением275.
Империю в Средние века «переносят» и передают, но периодически она «переходит» куда-то или к кому-то сама, словно живое существо, наделенное душой, телом, жизнью. Марсилий прибавляет к этому представлению авторитеты своего века: «Если нам нужно описать покой и его противоположность, возьмем за данность вместе с Аристотелем (книги первая и пятая, главы вторая и третья), что государство как бы одушевлено или обладает некой животной природой. Как здоровое животное состоит из соразмерно по отношению друг к другу сложенных частей, совместно и на благо целого выполняющих свои функции, так и государство состоит из чего-то подобного, если зиждется на разумных основаниях»276.
Марсилий, естественно, мог позаимствовать идею одушевленности государства из «Политики» Аристотеля, доступной ему в латинском переводе Вильгельма из Мёрбеке. Он также был знаком с философскими, медицинскими и астрологическими новинками, включая творчество своего не менее знаменитого и смелого земляка Петра из Абано277. В общественном пространстве падуанского Палаццо делла Раджоне мастерская Джотто в начале XIV века изобразила целую политическую программу, воплощенную в изображениях созвездий, планет, календарных трудов. Причем похоже, что художник вдохновлялся трудами Петра278. То есть падуанские элиты, среда, в которой вращались и Марсилий, и Джотто, и другие интеллектуалы, воспринимали государство и власть как живой организм.
Марсилий был активным участником политических событий своего времени. Амбициозная Падуя, один из самых культурно развитых городов Италии, колыбель гуманизма, искала свое место под солнцем, лавируя между не менее амбициозными соседями279. В 1320‑х годах это привело к тому, что мыслители масштаба Марсилия и Альбертино Муссато, оказались в изгнании. В масштабах города это значило примерно то же, что сегодня – изгнание из страны нобелевского лауреата. Пожилой (как и Марсилий) Альбертино, получивший в родном городе поэтический венок, уехал в Кьоджу. Там он в 1325 году решил изобразить свои представления о происходящем в виде прозаического латинского «Прения между Природой и Фортуной». Падуанские перипетии отданы на откуп великим спорщицам, те вышли на сцену прямо посреди Соломонова храма и перемежают схоластическую аргументацию с жестами, окриками и оскорблениями, достойными нынешних рэп-баттлов, и завершают приговором Падуе, такой несправедливой к своим лучшим сынам280. Вненаходимость знаменитого изгнанника не помешала, однако, Альбертино приветствовать Людвига Баварского, как двадцатью годами раньше он вместе с Данте приветствовал Генриха VII. А Марсилию в этой связи он написал гекзаметром трогательное в своей деловитости письмо: