Закончено ли произведение или все же перед нами «глава»? Последние две строки просто указывают на гостеприимство Карла, приютившего изгнанника:
Вот с какой честию Карл у себя принял папу, который
Земли свои принужден был оставить, спасаясь от римлян.
Эти лаконичные строки не сравнимы с возвышенным зачином, но вполне подходят на роль изначально задуманной концовки, а не перехода к следующему разделу. Поэт мог найти образцы такой странной краткости у древних, даже если в его время чаще можно было встретить более обстоятельные разъяснения92. Наконец, в рукописи текст пробелами – между стихами 176 и 177, 313 и 314, 462 и 463 – разбит на смысловые блоки, а это значит, что в IX веке он воспринимался как самостоятельное произведение, наделенное структурой, даже если такое деление может показаться нам не слишком логичным. Поэтому вслед за Франческо Стеллой и я склоняюсь к 799 году93, даже если окончательной эту датировку считать пока нельзя.
На роль автора нашей поэмы претендовали чуть ли не все значимые фигуры Каролингского возрождения второго поколения, включая даже Эйнхарда, которого хвалили за поэтический дар наряду с Теодульфом и Алкуином, но от которого не дошло ни одного надежно атрибутированного стихотворения94. На мой взгляд, довольно серьезны доводы в пользу Модоина (или Муадвина, Modoinus). Этот поэт на поколение младше Алкуина, учился у него, получил при дворе вполне почетное прозвище Назон, то есть Овидий. В отличие от многих, он избежал опалы при Людовике Благочестивом и окончил свои дни епископом Отена в Бургундии после 840 года. Его эклоги действительно используют целый ряд образов, детально разработанных в нашей поэме: метафорика «короля-солнца», строительство «нового Рима», сравнение жителей новой столицы с пчелами, сопоставление себя, автора, с «прежними поэтами»95.
Эклоги, при всей их видимой отрешенности от прозаических треволнений дней насущных, служили добротными панегириками уже при Цезарях96. Модоин, посвящая их Карлу, прекрасно понимал, что король прочтет описание очередного «идеального пейзажа», сочетающего в себе черты «прелестного уголка» (locus amoenus) с пейзажем эпическим, как прославление его власти, дарующей миру гармонию97. Неслучайно и здесь присутствует описание идиллической природы в окрестностях Аахена (ст. 137–147). Искать в таких описаниях особое средневековое «чувство природы» – дело неблагодарное. Но признать политическую риторику мы должны. Посвящая эклоги государю, Модоин называет их в предисловии «двумя книжицами» и обещает впоследствии посвятить себя деяниям Карла. Почему не предположить, что обещание он исполнил как раз поэмой на злобу дня, но отраженную на совершенно особом – и нам очень непривычном – языке?
Не лучше, чем с автором, дело обстоит с названием. В рукописи его нет, но для каролингского времени в этом нет ничего необычного, поэтому мы не можем судить, фрагмент перед нами или самостоятельное произведение. Уже первые издатели XVII–XIX веков сошлись на условном наименовании «Карл Великий и папа Лев». Сегодня наблюдается тенденция слегка изменить эту традицию: название «Король Карл и папа Лев», встречающееся в специальной литературе, подчеркивает не только то, что поэма современна описываемым событиям, но и создана до императорской коронации. И «Великим», и «Августом» панегиристы называли Карла уже с 780‑х годов, прозрачные намеки на возможность императорской коронации делал тогда же, около 780 года, папа Адриан I. Эпитет augustus и augusta применялся к Богу, церкви, небесам, папе.
Поэме свойственны и эпические черты, перед нами ранний образец средневекового латинского эпоса, во всяком случае, по замыслу, если не по размеру. Поэтому иногда ее называют «Падерборнским эпосом». Не менее обоснованно можно считать первым раннесредневековым поэтическим повествованием с историческим основанием масштабную, в 1657 гекзаметров, «Поэму об отцах, королях и святых Йоркской церкви», написанную Алкуином в начале 780‑х годов. Неизвестно, однако, знал ли ее автор «Карла Великого и папы Льва», потому что она была написана в Англии и на континенте особой популярностью не пользовалась. Первым полностью сохранившимся средневековым эпосом на светский сюжет логичнее считать масштабную, в четырех книгах и 2649 стихах, «Поэму в честь Людовика» Эрмольда Черного, написанную в 826–828 годах. С ней по древности может соперничать лишь «Беовульф»98.
Все эти обозначения, с одной стороны, условны, с другой – не невинны, потому что предъявляют определенную точку зрения. Действительно, у всякого эпоса, как у всякого развернутого рассказа, есть хронотоп, есть временная и географическая перспективы, позиции автора-сказителя и потенциальной публики. «Карл Великий и папа Лев» представляет франкскую точку зрения на людей и события. Саксы и их земли здесь – предмет треволнений, вечных забот и объект усмирения. Франкские посланники едва успевают шаблонно восхититься римскими твердынями (ст. 342–343), и эта фигура умолчания оттеняет красоту строящегося «нового Рима» – Аахена. Но заодно она следует и вполне типичной для окружения Карла неприязни к римлянам, по сути – чужакам и тоже объекту усмирения. Оскорбление папе поэт использует как законный повод вволю пройтись по смутьянам:
Папе доносят: пришли уж в Италию верных посланцы
Франков, но мир не несут больше жителям Рима, как прежде
Было заведено, ведь они своего государя
Мукам подвергли, хотя он невинен…
(ст. 376–379)
Однако Падерборна, укрепленной резиденции Карла в Саксонии, здесь тоже нет, а есть локализация конкретного события на поляне меж двух рек – Падером и Липпе. Аахен, напротив, дает реальный повод прославить Карла, такой же, как у Эйнхарда. Ясно, что поэт делает это неспроста, пусть и с явными отсылками к Карфагену из «Энеиды»99. Все понимали, что для кочевого двора и лично для государя значила его любимая резиденция у целебных источников. Чтобы новый – по сути, третий – Рим был похож на первый, автор не побоялся даже наделить его театром и портом. Это значит, что читатель не ждал от поэмы строгого следования эмпирической данности: в Аахене действительно «усмирили бурные воды» и перестроили античные «чертоги» для вод100. Порт, как и театр, там был совсем неуместен, но это не значит, что поэт выдумывает: например, «театром» он мог назвать какую-то площадь, на которой собирались люди. Аахен не назван по-латински, Aquisgranum или Aquae Grani, возможно, потому, что его не знает классическая литература, возможно, чтобы тем надежнее явить роль нового Рима. Зато нет и Константинополя: Аахен – именно «второй», «будущий» Рим, а затем и просто Рим, без уточнений.
Встреча Карла и Льва III в Падерборне не составляет единственный сюжет повествования, поэтому принятое сегодня название тоже не все объясняет. Это в свое время позволило Борису Ярхо без лишних разъяснений вычленить из поэмы описание охоты (ст. 137–325), само по себе действительно замечательное и легко вычленимое по смыслу и по форме, перевести его и подготовить к публикации в своей антологии в качестве панегирического послания, в паре с написанным тогда же, незадолго до коронации «Посланием королю» Теодульфа101. То, что нашей поэме свойственны как эпические черты, так и панегирические, совершенно очевидно. С «посланием» сложнее, даже если сходство с поэмой Теодульфа налицо: обе следуют литературному этикету своего круга. Но ничто не говорит в поэме о том, что она именно посылалась, а не предназначалась, например, для торжественной декламации по какому-то случаю.