Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Был Гордеев Степан Игнатьевич, — сказал он. — Сибиряк. Охотник. Старшина, потом командир. Я его встретил в сорок первом, в Вяземском котле, — он меня тогда чуть к стенке не поставил, за диверсанта принял. — Сквозь общую скорбь прошла тихая, светлая рябь — те, кто знал эту историю, помнили. — А потом мы с ним два с половиной года прошли вместе. От котла до Днестра. Он меня из окружения волок. Он меня прикрывал. Он мне верил — первый, раньше всех. — Корнев перевёл дыхание. — Он был мне больше, чем друг. Он был… он был тем, на ком держишься, когда всё рушится. Якорь. И вот — нет его. Не дошёл до границы самую малость. До той межи, ради которой держался на одном лёгком, всех нас, врачей, переупрямив. — Он помолчал. — Но он повидал главное. Перелом. Как погнали врага. Как в кольцо его взяли. Он за это два года держался — и дождался. И ушёл, зная, что — победим. Что дойдём. Это он мне сам сказал, под утро: дойдите за меня. Все. До Берлина. И знамя увидьте — за тех, кто лёг. — Корнев обвёл глазами горстку, взвод, могилу. — Дойдём, Степан Игнатьич. Слышишь? Дойдём. За тебя. И знамя увидим — за тебя. Я клялся. И клятву сдержу. Как сдержал всё, что тебе обещал, — кроме одного: тебя самого спасти не сумел. Прости. За всё прости. И спи спокойно. Ты своё прошёл — с честью, до конца, человеком. Мало кому так дано.

И достал коленкоровую тетрадь — ту самую, в которой два с половиной года вёл список тех, кого терял, чтоб не растворились они в безликой цифре. И при всех, у могилы, вписал — самой крупной, самой твёрдой строкой, какой не писал никого:

«Гордеев Степан Игнатьевич. Сибиряк, охотник. Старшина, командир взвода. С Богородицкого поля сорок первого — до западного берега Днестра, март сорок четвёртого. Первым узнал, кто я, и два с половиной года нёс это со мной. Вынес меня из котла. Верил в рассвет и нам давал верить. Не дошёл до границы самую малость. Друг. Самый главный. За двоих теперь иду — за себя и за него. Помнить — превыше всех».

Закрыл тетрадь. И постоял ещё над могилой друга на высоком берегу Днестра, лицом на запад, к границе, к которой Гордеев так рвался и до которой не дошёл.

А потом поднял голову и посмотрел туда же — на запад. Потому что война не ждала. Потому что граница была там, в нескольких десятках вёрст, и до неё надо было дойти — теперь уже и за Гордеева тоже. Потому что у него, Корнева, был уговор, и клятва, и список, который надо было донести до конца.

— Идём, ребята, — сказал он своей поредевшей горстке хрипло. — Степан Игнатьич велел — дойти. Всем. До границы и за неё. До Берлина. Так дойдём. За него. За всех, кто лёг. — Он закинул свою медицинскую сумку. — На запад. К границе. Он туда рвался — мы дойдём. За него дойдём.

И они пошли — поредевшая горстка, потерявшая свой якорь, — на запад, к границе, неся в себе нового мёртвого, самого больного, и клятву дойти за него. А на высоком берегу Днестра осталась могила старого сибиряка, лицом на запад, к той меже, которую он не увидел, но за которую отдал последнее, что у него было, — единственное своё лёгкое и свою упрямую, светлую жизнь.

Глава 18

Граница

Они вышли к Пруту на исходе марта — и Корнев встал на государственной границе, на той самой меже сорок первого года, и понял, что дошёл.

Река-межа текла перед ним — неширокая, быстрая, в подтаявших, набухших весной берегах. За ней лежала чужая земля — союзная врагу, дальше которой его, врага, гнали теперь сами. А на этом берегу, на нашем, на освобождённом, на отвоёванном до последней пяди, стояли войска — те, что прошли два с половиной года от первого дня войны до этой межи, и те, кто, как Корнев, прошёл не всю войну, но достаточно, чтобы цена этой межи была им понятна до донышка.

Восстанавливали пограничные знаки — те самые столбы с гербом, что стояли тут до войны и что враг повалил, переступив через них в сорок первом. Их ставили заново — на старое место, на отвоёванную межу, — и в этом был смысл, который понимали все без слов: вернулись. На свою границу вернулись. Вышвырнули его обратно, за черту, с которой он пришёл. Замкнули круг — тот огромный, страшный круг, что начался здесь в сорок первом отступлением и здесь же, на этой меже, замкнулся возвращением.

Корнев стоял на берегу Прута, на восстановленной границе, и его захлёстывало так, что он не сразу нашёл, что чувствует.

Он прошёл к этой меже от воронки на Богородицком поле — от той октябрьской воронки сорок первого, в которой очнулся, провалившись сквозь восемьдесят лет в самую горловину Вяземского котла. Два с половиной года. Через Москву, которую отстояли. Через Ржев, перемоловший дивизии. Через Курскую дугу, где сломали хребет. Через Днепр, взявший своё. Через Киев. Через распутицу. Через чужой котёл. Через гибель стольких — Спивака, Брагина, Сашки из Тулы, Кости Журавлёва, Тимоши, Гордеева, через весь длинный список в коленкоровой тетради. И вот — дошёл. До межи. До рубежа, за которым кончалась оккупированная Родина и начиналась дорога к логову врага.

— Дошёл, — сказал он тихо реке, меже, чужому берегу за ней. — Дошёл, Степан Игнатьич. Слышишь? Дошёл до твоей границы. До межи, ради которой ты держался. Вот она. — Голос у него сел. — Я за тебя на ней стою. И за Тимошу. И за всех, кого война у меня отняла по дороге сюда. Вы все сейчас тут, со мной, на этой меже. Через мою память — тут. Дошли. Все дошли.

* * *

Горстка собралась на берегу — поредевшая, но дошедшая: Корнев, Нина, Гриша. И Лагода подъехал. Не было Гордеева. Не было Тимоши. Но те, кто остался, — дошли до межи, и стояли на ней, и молчали, глядя на запад, за реку, на чужую землю.

— Вот и граница, — сказал Гриша тихо. Тот мальчишка с осколком в животе, которого Корнев перевязал в первую минуту своего провала, — стоял теперь на восстановленной государственной границе, старший сержант, командир, прошедший всю эту дорогу. — Бать, а помнишь, ты мне в сорок первом, в воронке, сказал — Москву не отдадим, в декабре погоним? Я тогда мальчишка был, помирал, думал — врёшь, утешаешь. А ты не врал. Погнали. И вот — до границы догнали. — Он смотрел на запад, и в глазах у него стояли слёзы, и он, двадцатилетний, обстрелянный, повзрослевший, их не стыдился. — Дошли, бать. От той воронки — до этой межи. Кто б поверил тогда.

— Я поверил, Гриша, — сказал Корнев. — Я всегда верил. Я ж знал. — И он знал — не только то, что дойдут до этой межи, но и то, что будет за ней: дорога на запад, чужая земля, и Берлин, и знамя, и Победа в мае сорок пятого. Он нёс это знание два с половиной года, и оно сбывалось, шаг за шагом, рубеж за рубежом, и вот сбылось ещё на одну межу. — И дальше знаю, Гриша. За эту границу пойдём — и дойдём до конца. До самого их логова. Это я тебе обещаю так же твёрдо, как обещал в той воронке, что Москву не отдадим. Дойдём. До Берлина. За Гордеева. За всех.

Нина стояла рядом, держа его за руку, и смотрела на запад, за межу.

— Я калининская, — сказала она тихо. — Я границы и не видала никогда. А вот — стою на ней. На самом краю своей земли. — Она помолчала. — Знаете, Максим… я только сейчас, на этой меже, до конца поняла, что — победим. По-настоящему поняла, нутром. Раньше верила — вам верила. А теперь — сама знаю. Раз до границы дошли, раз его за межу вышвырнули — значит, всё. Значит, конец ему. Значит, будет наше «после». — Она посмотрела на Корнева. — Будет ведь, Максим? То, что вы обещали? После войны? Теперь — точно будет?

— Будет, Нина, — сказал Корнев, и сжал её руку, стоя на меже, на краю отвоёванной земли. — Теперь — точно. Дошли до границы — значит, дойдём и до конца, и до того, что после конца. До нашего с тобой «после». Я тебе на этой меже клянусь. Будет.

* * *

А вечером, когда улеглось первое, Корнев отошёл от своих один — на самый берег Прута, к восстановленному пограничному столбу, и стоял там, на меже, в подступающих сумерках, и думал — то длинное, что не давал себе думать днём.

42
{"b":"973580","o":1}