Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А с ними не поступали так же. Их вели в тыл, в плен, — голодных кормили, обмороженных не бросали. И в этом была та разница, ради которой, как считал Корнев, и стоило воевать.

Гордеев стоял рядом, смотрел на бредущую колонну теней, и желваки ходили у него на скулах.

— Вот они, — сказал он глухо. — Те самые. Что нас в сорок первом… что рвы копали… что Тимошку… — Он стиснул кулак. — А теперь — тени. Доходяги. Бредут, на нас со страхом косятся. — Он сплюнул. — Знаешь, доктор, я думал — увижу их такими, обрадуюсь. Душу отведу. А гляжу — и нет радости. Жалкие они. Не страшные больше — жалкие. И от этого… не знаю. Муторно.

— Я тебе говорил, Степан Игнатьич, — сказал Корнев тихо, глядя на колонну. — Котёл — он котёл. Я в нём был. Вот так же брёл — обмороженный, голодный, без надежды. Только мы из своего выходили, к своим, а они — в плен. И они сейчас то же чувствуют, что я тогда: конец, безнадёгу, голод. — Он помолчал. — Не радость это, ты прав. Это… справедливость, да. Но справедливость без радости. Потому что в этих тенях — не только палачи. Тут и пацаны, которых загнали. И от того, что колесо провернулось и теперь они — тени, легче на свете не стало. Просто война сожрала ещё и их. Как сжирает всех.

Один из пленных — молоденький, едва на ногах, — оступился у самого медсанбата и упал, и не мог встать, и конвоир прикрикнул, но тот не вставал — обессилел. И Корнев, не раздумывая, по той самой привычке, что была сильнее всякой ненависти, шагнул к нему, поднял, дал глоток из фляги, велел санитару отвести в сторону, осмотреть — мальчишка был на грани, дистрофия, обморожение.

— Доктор, ты что, и этого? — не выдержал молодой санитар, тот самый, что спорил с ним про немецких раненых. — Конвойного-то фрица?

— И этого, — сказал Корнев. — Он упал — я поднял. Он не враг сейчас — он доходяга, который сейчас помрёт у меня на глазах, если не помочь. А я врач. Я мимо падающего не пройду, чей бы он ни был. — Он глянул на санитара. — Запомни, парень, раз и навсегда: мы их тем и победили, что остались людьми. Они падающего пленного добивали. А мы — поднимаем. Вот и вся разница. И вся наша правота. Не растеряй её — даже теперь, когда они тени и мстить легко. Особенно теперь.

И санитар — тот самый, что в начале не понимал, — молча пошёл и помог поднять упавшего немца. Дошло-таки. Огонь от свечи к свече — не только наука, но и это, главное: остаться человеком, когда легче всего озвереть.

* * *

А вечером Корнев вышел к краю поля, за которым, за вёрстами, в темноте, агонизировал чужой котёл, — и долго стоял, глядя туда.

Там, в кольце, в зимней украинской ночи, погибала окружённая немецкая группировка — десятки тысяч. Над тем краем неба стояло зарево, погромыхивало — наши добивали, сжимали, не давали передышки. И Корнев, стоя снаружи, всем своим знанием изнутри представлял, что там сейчас: безнадёжность, голод, раненые без помощи, командиры, жгущие документы, последние лошади под нож, — всё то, что он видел на Богородицком поле осенью сорок первого, только теперь с той стороны.

Колесо провернулось. Он стоял там, где два года назад стоял немец, — снаружи кольца, замкнувший, торжествующий. А внутри было то, что два года назад было его, корневской, судьбой.

И от этого Корневу было не торжественно. Было — ясно и горько, той особой ясностью, которая приходит, когда видишь войну целиком, с обеих сторон, как мало кто может её увидеть.

— Вот ты какой, чужой котёл, — сказал он тихо в темноту, в зарево. — Я тебе его обещал, Гордеев. Вот он. Только знаешь… я-то думал, обрадуюсь. Возмездие, справедливость. А стою — и не радуюсь до конца. Потому что котёл — он котёл. Я в нём был. Я знаю, что там. И там сейчас тоже восемнадцатилетние мрут, которых загнали, как нас загоняли. — Он помолчал. — Нет, я их не жалею. После рвов — не жалею. Заслужили. Сами пришли с оружием на нашу землю. Но… я знаю цену котла. С любой стороны кольца. И от этого знания радость моя — с горечью пополам. Как всё в этой войне.

Он постоял ещё, глядя на зарево чужого котла. И подумал то, что думал всегда, только теперь — обернувшееся новой стороной:

«И сюда придут. Через восемьдесят лет. И тут будут поднимать — и наших, что это кольцо замыкали и тоже легли, и, может, их, что в кольце сгинули. Земля-то одна, она и наших, и чужих принимает, не разбирая. И поисковики поднимут и тех, и других. Наших — назовут, домой вернут. А немцев… немцев тоже найдут, и тоже, бывает, по своим спискам опознают, и тоже отдадут — туда, к ним, чтоб и у них в семьях знали, где сгинул их восемнадцатилетний. Потому что у каждого было имя. Даже у врага в котле. И возвращать имена — это, оказывается, не только про своих. Это про всех, кого война положила в землю. Вот чего я в той жизни не до конца понимал. А тут понял. У края чужого котла».

И эта мысль — не оправдание врага, нет, после рвов оправдания не было, — а что-то большее, горше и выше: понимание, что война пожирает всех, и своих, и чужих, и что земля принимает всех одинаково, и что ужас котла одинаков с любой стороны кольца, — эта мысль легла Корневу на сердце тяжело и навсегда.

А чужой котёл агонизировал в зимней ночи. И ему оставалось недолго. Скоро окружённые пойдут на прорыв — отчаянный, последний, как ходили на прорыв наши под Вязьмой. И Корневу предстояло увидеть и это — выход из котла. С другой стороны кольца. То, что он сам пережил два года назад, — теперь глазами тех, кто стоял снаружи.

И это будет, может быть, самое тяжёлое из всего, что он увидит в этом году. Потому что прорыв из котла — это всегда бойня. С любой стороны.

* * *

Окружённые пошли на прорыв в ночь, в метель, — и Корнев, узнав об этом, всем телом вспомнил Богородицкое поле.

Потому что это было то же самое. Зеркально то же. Два года назад он сам был внутри такого кольца, и окружённые армии шли в ночь на прорыв, через горловину, под огонь, и поле становилось одной огромной могилой. Теперь — в кольце были немцы, и они шли на прорыв так же: ночью, отчаявшись, бросив тяжёлую технику и раненых, собравшись в кулак, — пробиваться через узкий коридор к своим, что пытались пробить им навстречу извне.

И их встретили так, как встречали на прорыве всех окружённых, — огнём.

Наша артиллерия, танки, конница — всё обрушилось на колонны прорывающихся в ночной метели. И то, что началось, было не боем — было избиением, какое бывает только на выходе из котла, когда отчаявшаяся масса людей прёт напролом через узкое горло под кинжальным огнём. Корнев не видел этого вблизи — его дивизия стояла на внешнем фасе, — но он видел потом поле, по которому прошёл прорыв, и слышал от тех, кто видел, и всё это сложилось в картину, которую он узнал, потому что носил её в себе с сорок первого.

Колонны, расстреливаемые в упор. Люди, бегущие через простреливаемое поле в метель, падающие сотнями. Брошенные раненые, орудия, машины. И — река на пути прорыва, неширокая, но с ледяной водой, последняя преграда: и окружённые, выходя из-под огня, кидались в эту ледяную воду вплавь, в зимней метели, и тонули в ней десятками, сотнями — как тонули наши в Днепре осенью, как тонут все, кого война гонит через воду под огнём.

Часть прорвалась — измученная, обмороженная, бросившая всё, потерявшая большинство. Большинство — осталось на том поле и в той ледяной реке. Чужой котёл выпустил из себя горстку — как вяземский котёл выпустил когда-то горстку, в которой был Корнев.

* * *

На другой день Корнев проехал по краю поля, по которому прошёл прорыв, — и встал, как вставал когда-то на краю Богородицкого.

Поле было усеяно мёртвыми. В метельной, подтаявшей, перемешанной с грязью и кровью снежной каше лежали немцы — сотни, тысячи, на всём протяжении коридора прорыва, там, где их положил огонь. Брошенные орудия, машины, увязшие в снегу и грязи. И у ледяной реки, на берегах и в самой воде, — те, кто кинулся вплавь и не доплыл, вмёрзшие в прибрежный лёд, унесённые течением, чёрные на белом.

37
{"b":"973580","o":1}