Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Немецкий пулемёт у сарая захлебнулся.

Не навсегда — Корнев знал, что не навсегда, что там сейчас меняют позицию или заводят второй номер. Но эти несколько секунд тишины — это были жизни.

— Тащи всех в лес, живо! — заорал он, не отрываясь от прицела. — Раненых — первыми! Я держу!

И они потащили. Гордеев — Гришу, Нина — Кочергина, бойцы — кого успели подхватить. Корнев бил короткими по сараю, не давая немцу высунуться, пока последний из живых не скатился в чёрный лес. Потом сам, выдернув сошки, рванул следом, петляя, и трассы шли за ним, рубя ветки над головой, и одна обожгла плечо — вскользь, по касательной, как кнутом.

В лесу, в сотне шагов, в первом же овраге, они рухнули. Отдышаться. Пересчитаться.

Из тридцати, что были у дороги пять минут назад, осталось двадцать с небольшим. Кого недосчитались — те остались лежать на грейдере, в свете занимающегося серого утра, и помочь им было нельзя.

Корнев лежал на дне оврага, хватая ртом мокрый воздух, и плечо горело, и в руках ещё дрожал чужой пулемёт. Где-то на дороге чужой, гортанный голос отрывисто командовал — собирали раненых, своих. Первый бой. Первые, кого он убил, — там, у сарая. Он отметил это коротко, холодно, как отмечают факт, и отложил: не время. Время — вон, стонут.

— Лейтенант, — прохрипел рядом боец из веденеевской группы, тряся командира. — Товарищ лейтенант…

Веденеев был жив. Его дотащили — двое, под руки, на себе. Жив. Но когда Корнев подполз и тронул его, и распахнул шинель, и увидел, — он понял, что это ненадолго.

В живот. По-настоящему, не по касательной.

* * *

Раненых было пятеро тяжёлых. И две руки.

Корнев встал на колени в центре оврага, и всё, что он умел, всё, ради чего, может, и провалился сквозь восемьдесят лет, собралось сейчас в одно холодное, страшное умение — выбирать.

Это придумал не он. Это придумал русский хирург Пирогов, почти за сто лет до Корнева, в осаждённом Севастополе: когда раненых больше, чем рук, нельзя бросаться к тому, кто громче кричит. Надо за минуту, ледяной головой, разделить всех. На тех, кого спасёшь, если возьмёшься сейчас. На тех, кто дотерпит. И на тех, кому уже не поможешь, — и значит, тратить на них последнее нельзя, как ни рвёт сердце.

Между Пироговым и этой осенью науку наполовину забыли. В этом овраге её не знал никто, кроме человека из будущего.

— Нина, со мной. Остальные — не лезть, делать, что скажу. — Голос — тот, рабочий, которому подчиняются. — Этого, — он кивнул на бойца с разбитой, но перетянутой ногой, — греть, поить, не трогать, ждёт. Этого, — на парня с пробитой грудью, дышавшего с розовой пеной, — ко мне вторым. Этого, — на скорчившегося с осколком в плече, — Нина, перевяжешь сама, ты умеешь, это не смертельное.

И он склонился над Веденеевым первым. Хотя знал.

Живот был твёрдый, как барабан. Внутреннее кровотечение, и кишечник вскрыт. В поле, без операционной, без наркоза — Корнев не спас бы его и в идеале. А здесь — тем более. Лейтенант смотрел на него снизу ясными глазами и понимал всё — командиры понимают первыми.

— Плохо, да, доктор? — выговорил он. — Не ври.

— Плохо, лейтенант. — Корнев взял его за руку. — В живот, в поле, не лезут. Ты знаешь.

— Знаю. — Веденеев сглотнул, и на лбу выступил пот. — Морфий… на меня не трать. Слышь? — Он стиснул пальцы Корнева неожиданно сильно. — Вон, у грудного дышать нету мочи. И тем, кто встанет. На меня — не трать, доктор. Это приказ. Последний мой.

Двадцать три года. Умирая, он командовал расходом обезболивающего — чтобы хватило тем, кто будет жить.

— Дам тебе морфий, — сказал Корнев хрипло. — И это не трата. Слышишь? Хватит и тебе, и им. Я… умею растянуть. Не спорь со мной, лейтенант.

Он ввёл ему морфий — половину ампулы, и боль отпустила, и лицо Веденеева разгладилось. А Корнев уже работал дальше, потому что времени горевать не было, а была грудь с пузырящейся раной.

Грудного он спасал тем, чего здесь не делал никто. Рана сосала воздух — пневмоторакс, лёгкое поджимается с каждым вдохом. Корнев залепил отверстие обёрткой от индпакета, прорезиненной стороной, приклеив с трёх сторон и оставив четвёртую: клапан. Воздух на выдохе выходит, на вдохе не входит. В его времени это лепят готовой наклейкой за десять секунд; здесь он выдумал это из мусора и пластыря — и дыхание у бойца выровнялось, грудь перестала ходить ходуном. Не спасён. Но из часов он сделал ему дни. А дни — это шанс дотащить до хирурга.

Осколок в плече вычистил, присыпал стрептоцидом — точно, по правилу, что вбивал Нине вчера. Перетянутую ногу проверил, ослабил жгут на минуту, пустил кровь, затянул снова, переписал время.

Веденеев умер к рассвету. Тихо, под морфием, без боли, держа Корнева за руку. Последнее, что сказал, было не про мать и не про дом:

— Доктор… людей выведи. Гордеева слушай, он лес знает. — И, помолчав: — Меня как звать запомни. Веденеев. Чтоб не пропал без вести совсем уж… чтоб кто живой знал.

— Запомню, — сказал Корнев. — Веденеев. Лейтенант Веденеев. Не пропадёшь.

Его закопали тут же, в овраге, неглубоко — глубже не успевали. Зимин сказал несколько слов. Корнев стоял над свежей землёй, и в голове, помимо воли, билась мысль, от которой он не мог избавиться: что вот этот лейтенант, лежащий сейчас в вяземской глине, — может быть, и есть тот самый, которого через восемьдесят лет поднимет такой же отряд, как «Застава». И что он, Корнев, теперь единственный на свете, кто знает имя.

Он не дал мысли развернуться. Отрубил. Потом. Сейчас — живые.

— Четверо живых из пятерых, доктор, — сказал подошедший Гордеев, и в голосе несгибаемого старшины что-то дрогнуло. — Я думал, всех закопаем к утру. А ты четверых удержал. — Он положил Корневу на плечо тяжёлую руку. — Слышь. Я тебе теперь по гроб должник за каждого. Понял, нет?

— Понял, — сказал Корнев. И про себя, глядя на холмик: «Веденеев. Запомнить. Всех запомнить. Ты теперь их память».

— Уходить надо, — сказал Гордеев громче, для всех. — До Богородицкого рукой подать. Там наши. Подымайсь.

Глава 3

Ночь хирурга

К полудню лес поредел, расступился — и открылось поле.

Корнев вышел на опушку и встал.

Он узнал это место. Не глазами — он никогда его не видел. Памятью. Богородицкое поле под Вязьмой. То самое, где окружённые армии пойдут на прорыв и где поле станет одной огромной могилой, и где через восемьдесят лет встанет гранит, и будут венки, и тишина, и таблички с именами — и без имён.

Он стоял на краю своего собственного будущего воспоминания. Поле, которое он видел политым кровью и заросшим травой, лежало перед ним — ещё живое, ещё дышащее, до краёв полное живыми.

И этих живых было — тьма.

Тысячи. Десятки тысяч. Вся окружённая армия разом. Поле и перелески за ним шевелились людьми: пехота без патронов, артиллерия без снарядов, повозки, кухни, штабы без связи, госпитали без лекарств. Дымили костры — жгли документы, знамёна, всё, что нельзя отдать врагу. Резали лошадей. Копали. Несли раненых — несли отовсюду, ручьями, реками, в одну сторону, к перелеску, где под навесами из плащ-палаток лежали тысячи и где над ними хлопотали несколько человек в халатах, бывших когда-то белыми.

— Мать честная, — выдохнул рядом Жуков. — Сколько ж нашего народу…

— Сила, — тихо сказал Зимин. И непонятно было, чего в этом слове больше — надежды или ужаса.

Корнев молчал. Он смотрел на эти десятки тысяч и знал про них то, чего не знал никто из них самих. Знал, сколько отсюда выйдет. Знал — мало. Знал, что вот это всё, эта живая, тёплая, дышащая, курящая, переговаривающаяся масса людей через двое суток ляжет здесь и вокруг, чтобы на две недели сковать немца, рвущегося к Москве, — и купить этими двумя неделями тот декабрь, до которого сами они не доживут.

Он не дал себе утонуть в этом. Отрубил, как отрубал в овраге. Думать длинно — нельзя. Можно — делать.

— Гордеев, — сказал он. — Веди группу к командованию, докладывай: вышли, при вас раненые, санинструктор и врач. Слово «врач» скажи громко. Очень громко.

5
{"b":"973579","o":1}