Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он не знал тогда, что «немного» обойдётся им ещё в одного.

* * *

Зима пришла по-настоящему.

За одну ночь ударил мороз — сухой, злой, под двадцать, и мокрая после болот и ручьёв одежда задубела колом, и каждый шаг по схваченной морозом земле отдавался в костях. Снега ещё не было, но иней лёг на всё, и лес стоял седой, мёртвый, звонкий. Костёр теперь был нужен как воздух — и костёр был нельзя, потому что дым в морозном неподвижном воздухе виден за версту, а где-то сзади всё ещё шёл Майнхард.

Голод и холод вместе делали то, чего по отдельности не сделали бы. Люди слабели на глазах. Корнев гнал их вперёд, не давая садиться, не давая засыпать, растирал, заставлял двигаться, отдавал свою долю еды раненым и слабым, и сам держался на одном упрямстве. Связист на костыле, с культёй, держался поразительно — злой до жизни, он переставлял костыль и шёл, и не жаловался. Кочергин тоже тянул.

А сломался молоденький Сашка.

Корнев недоглядел — и потом корил себя, хотя углядеть было нельзя. Парнишка, самый младший, в облаве бежал дальше всех, выложился, промёрз — и за ночь у него поднялся жар. Простуда, перешедшая в воспаление лёгких; в тепле, на антибиотиках его времени Корнев поднял бы его за неделю не глядя. Здесь, на морозе, без лекарств, без крыши, — он мог только греть его собой, поить тёплой водой да слушать, как с каждым часом дыхание мальчишки становится чаще и поверхностней.

— Доктор, — шептал Сашка в жару, цепляясь за него. — А мы дойдём? Я домой хочу. У меня мамка в Туле… я ж только восемь классов… я ж не успел ничего…

— Дойдём, — говорил Корнев, грея его руки в своих. — Обязательно дойдём, Сашка. Ты держись только. Держись, браток.

Он не дошёл. Умер под утро, тихо, в бреду, на руках у Корнева, так и не отпустив его рукав. Восемнадцать лет. Из Тулы. Восемь классов.

Его похоронили в мёрзлой земле, которую долбили по очереди штыками и сапёрной лопаткой, неглубоко, потому что глубже мороз не пускал. Корнев стоял над могилкой и думал коротко, отрубая длинное: ещё одно имя. Сашка из Тулы. И — против воли — мелькнуло: Сашка-студент, там, в раскопе, держащий в руках чьи-то косточки. Тёзки через восемьдесят лет. Один поднимает из земли, другой в неё лёг.

— Запомни, — сказал он себе одними губами. — И этого запомни.

— Чего шепчешь? — глухо спросил Гордеев.

— Имена, — сказал Корнев. — Чтоб не потерялись.

Гордеев — единственный, кто понимал теперь по-настоящему, что это значит, — кивнул и отвернулся.

— Правильно, — сказал только. — Подымай людей, доктор. Не то всех тут положим. Идти надо. На движении — живы.

Они шли на восток, на громыхание, на зарево, и оно росло, ширилось, обкладывало уже полнеба впереди. Фронт. Совсем близко. С каждым часом яснее становилось, что они подходят к самому краю немецкого тыла, к той полосе, где тыл кончается и начинается передовая, — и что эта полоса будет, может быть, страшнее всего пройденного, потому что там — две стены огня, и между ними надо как-то протиснуться к своим.

— Завтра выйдем к передовой, — сказал Корнев Гордееву на привале. — Тут уже близко. И вот это будет самое тяжёлое.

— Почему?

— Потому что свои, — сказал Корнев. — К немцу подойти — он чужой, его ждёшь. А к своим выйти из немецкого тыла — они тебя первого и положат, не разобрав. В темноте, на нервах. Со страху. — Он помолчал. — Надо так выйти, чтоб успели разобрать, что мы свои. Иначе пройти сто двадцать вёрст, чтоб лечь от своей же пули за сто шагов до окопа.

— Весело у тебя в будущем учат, доктор, — проворчал Гордеев. — Сплошь утешение. — Он поднялся. — Ну, выводи нас, всезнающий. Последний переход.

Глава 7

Особый отдел

Передовая открылась на рассвете — рекой.

Небольшая речка, схваченная по краям ледком, текла в низких берегах, и за ней, на восточном берегу, были свои. Корнев это знал по всему: по характеру окопов на той стороне, по русским пулемётным точкам, по тому, как ложились мины — немецкие с запада, наши с востока, и нейтральная полоса, голая, простреливаемая, лежала по обоим берегам реки. А на западном берегу, в кустах, в овраге, затаились они, семеро, дойдя наконец до края немецкого мира — и упёршись в самое опасное место за весь путь.

Двести метров открытого пространства. Река. И свои, которые в предрассветной мгле увидят движущиеся фигуры со стороны немцев — и ударят, не спрашивая.

— Днём не пройти, — сказал Гордеев, изучая местность охотничьим глазом. — Простреливается всё, и наши, и немцы положат. Ночью — наши со страху срежут. Хоть ложись да помирай у самого порога.

— Не помирать, — сказал Корнев. — Думать. — Он смотрел на тот берег, на русские окопы, и в голове складывалось. — Пойдём в предутренний туман, перед самым светом, когда стрелкам хуже всего видно и нервы у них на исходе после ночи. Пойдём медленно, в полный рост, с поднятыми руками, и будем кричать. По-русски. Громко. Так, как ни один немец не сумеет и ни один диверсант не рискнёт. Материться будем, Степан Игнатьич. От души. На том берегу поймут — свои идут. Свои так орут, что не подделать.

Гордеев медленно усмехнулся:

— А ведь верно, доктор. Это по-нашему. На том и стоим. — Он оглядел своих. — Раненых посерёдке. Оружие — на виду, стволом вниз, чтоб видели — не таимся. По моей команде. И орать, славяне. Всё, что на душе. Громче немецкой мины.

Они дождались тумана. Перед самым рассветом река задымилась белым, и берег утонул в молоке, и Гордеев сказал: «С богом. Пошли». И семеро поднялись из оврага в полный рост и пошли через нейтральную полосу к своим, ведя раненых, подняв руки, держа оружие стволами в землю.

И Гордеев заорал. Зычно, на весь туман, надсадно, и в крике его было столько русского, столько окопного, столько ни с чем не спутываемого своего, что Корнев, шедший рядом и оравший вместе со всеми, понял: дойдёт. Они орали, что свои, что окруженцы, что не стреляйте, братцы, свои идут, и Гордеев крыл при этом немца, и судьбу, и туман такими словами, какие действительно не выучить ни в одной разведшколе мира.

С того берега молчали. Долго — целую вечность, шаг за шагом по простреливаемому полю. Корнев ждал очереди каждую секунду. Потом из тумана, с восточного берега, хрипло, недоверчиво, по-русски крикнули:

— Стой! Кто такие⁈ По одному! Руки вверх держи, иди на голос!

— Свои!!! — заревели все семеро разом, и кто-то засмеялся, и кто-то заплакал на ходу. — Окруженцы! Из-под Вязьмы!

Они перешли реку по ледяной воде, по грудь, держа раненых над водой, и выбрались на восточный берег, на свой берег, и руки своих — чужих, незнакомых, но своих — хватали их, втягивали в окопы, в траншею, под бруствер. Корнев ввалился в окоп, мокрый, обледенелый, и сидел на дне траншеи, и не верил. Сто двадцать вёрст. Две недели. Богородицкое поле, болото, Майнхард, мороз, Сашка из Тулы. И вот — свои.

Он вывел шестерых. Из армии. Из десятков тысяч.

Он не успел даже отдышаться. Над ним, в светлеющем небе, склонилось незнакомое лицо — командир в маскхалате, с настороженными глазами, а за ним — двое с другими, не армейскими петлицами, и Корнев узнал их раньше, чем разглядел.

— Вышли, значит, из окружения, — сказал один из них, не армейский, негромко и без всякой радости. — С оружием, гляди-ка. И в обмундировании чудном. — Он оглядел Корнева с головы до ног. — Ну, пойдём, потолкуем, кто вы такие и откуда. Особый отдел вас давно дожидается.

Свои. Корнев устало прикрыл глаза. Самое трудное, как всегда, начиналось не там, где ждёшь.

* * *

Их разделили сразу. Раненых — связиста, Кочергина, Нину с её рукой — в санчасть. Остальных, по одному, в избу на краю прифронтовой деревни, под охрану. Окруженец — человек подозрительный по определению: где был, как вышел, кого видел, не завербован ли. Время было страшное, немец под Москвой, и проверяли жёстко. Корнев это знал и не винил их. Но легче от этого не было.

12
{"b":"973579","o":1}