Прихожанка vs. матушка: «После водосвятного молебна у нас весь храм мокрый стоит, так батюшка много его окропляет! А в конце службы, когда крест все подходят целовать, он еще и каждого лично обольет! Какой ХОРОШИЙ храм у нас!»
Матушка vs. прихожанка: «Спрашиваю мужа: «Ты водичкой запасся, а то знакомые просить будут?» А он: «Ага, и бабушки в храме ананасы просить будут». Я: «Чего просить?» Муж: «Да это когда идешь, освящая воду, а прихожанки к тебе тянутся и кричат: „А на нас? А на нас?“»
Так у нас. А у них? Разумеется, расстояние между приходом европейским и отечественным мало кто меряет в шляпках. Может быть, и зря. Англиканская, протестантская община (по мнению многих и многих) значительно более светская, живет теорией малых дел; призрением, презрением (крайней формой общественного суда), но никак не прозрением. Православная церковь — самая мистическая, но заглянули мы в приходское окошко, а там и светло, и тепло, и уютно. Там свои житейские чудеса, свои воскресные шляпки. И разница лишь в том, что их не выставляют напоказ. За горами и лесами, за синими морями каждое воскресенье дамы и господа, нарядившись в самое красивое и распрямив плечи, отправляются в храм. В церковь — как на Светлый Праздник. А у нас матушки и прихожанки повяжут свои платочки и, опустив голову долу, пройдут на службу. В церковь — как на Страшный Суд. Но и там, и там «под шумным вращением общественных колес» мы угадаем «неслышное движение нравственной пружины, от которой зависит все».
Анализантка
Визит к психоаналитику
I.
— Вы же знаете, Сергей Борисович, что я не вижу никаких таких особенных снов.
— Оля, мы же с вами договорились, что категорию «особенный» из наших разговоров исключаем. Вы говорите о себе: жизнь у меня обычная, не особенная. Я обычная, ничем не особенная. Снов особенных не вижу. Это, Олечка, важное для вас слово, мы должны еще будем поговорить об этом. Это у нас типичненькая персеверация наблюдается.
— Ох, ну хорошо. Но бытовые ведь снятся сны — так, возвращение дневных ситуаций, что-то из воспоминаний. Хорошо, хорошо. Приснилось мне, что я стою в очереди за пирожками в магазине, который раньше был на первом этаже высотки на площади Восстания. Или нет, даже не на первом, а в цокольном. Высотка эта нас, девочек, притягивала своей красой — мы жили поблизости, но в пятиэтажках. В Шмитовском проезде мы жили. Чудесный в цоколе был «Гастроном», и продавались там жареные пирожки с мясом — самые вкусные в Москве. Только очередь приходилось занимать заранее — они всегда очень быстро кончались. Как же я их девчонкой любила! А году в девяносто третьем пирожки пропали — наверное, мясо кончилось.
— А во сне вам удалось купить пирожок?
— Не помню, Сергей Борисович. Кажется, нет.
— Оля, Оля! Давайте-ка вместе разберем, что же именно вам приснилось. Вы увидели высотку, вертикаль, устремленную в небо. Это дом, знаменитый, но недоступный. Он не ваш, он не для всех. Для кого-то он свой, родной, а вам доступен только самый нижний этаж. И где наша высотка расположена? Вслушайтесь — на площади Восстания! И вы стоите со своей скромной пятиэтажкой в самом низу, у подножия этой восставшей вертикали, и боитесь, что вам не достанется чего-то вкусного, горячего, желанного, продолговатого. Того, что у вас в юности отняли. Потому что кончилось мясо, плоть, и это плотское утекло из вашей жизни. Вам понятно, о чем я? Инсайтик случился у нас?
— То есть что мне приснилось?
— Это, Олечка, у вас тоска по могущественному фаллосу.
Да и не только. Еще страх, что фаллосы более доступные, помельче, могут кончиться. И подсознательная уверенность, что за ними нужно стоять в очереди.
— Сергей Борисович, а вот сценка из сказки «Красная шапочка», когда девчушка села на пенек и съела пирожок, это тоже про это?
— Оля, Оля, без переносов, пожалуйста. Вы меня такой простотой не зацепите — к тому же и «Красная шапочка» давно осмеяна. Мы с вами не в «Аншлаг» тут играемся. Вы просто говорите, не пытайтесь мне понравиться. Прошлая сессия на чем у нас кончилась? Кажется, на том, что вы всех ненавидите.
— Да. Я стала замечать, что всех ненавижу. Буквально всех.
По улице иду, и все меня раздражают. Тетки с поджатыми губами, простые, уверенные в себе, набитые здравым смыслом. Силеночкой от них веет, такой мелкой семейной властностью. Молодухи в дешевых ботфортах и в стрингах, вросших в жопу, потому как они сразу после памперсов в стринги влезают. Подруги раздражают. Воплощение житейского пафоса, «полезная» зависть, глухое имущественное соревнование. В «Одноклассниках» одна подписала свою фотографию: «Мы с мужем и дочей жжжжом в Ягепте» — а девицей была веселой, легкой, с какими-никакими мозгами. Няня, мною же ребенку нанятая, раздражает чудовищно — руки трясутся, когда ее вижу. Озорница. Сыплет новомодными поговорками, ребенку моему говорит: «Не ссы в бассейн, пригодится воды напиться». Желания появляются несимпатичные…
— Какие же?
— Хочется, например, полить подсолнечным маслом лестницу в Грибоедовском дворце бракосочетаний или забраться на подиум и дать пинка манекенщице. В самолете всегда хочется сделать стюардессе подножку.
— Вы говорите, говорите…
— Да я уже все сказала.
— Вы про что-нибудь другое говорите. Например, вы в детстве во что играли? В куклы играли?
— Нет, мы в «Трех мушкетеров» играли.
— Устраивайтесь поудобнее и расскажите, как. Хотите, я вам плюшевого мишку дам?
— Зачем?
— Для уюта. Кого же вы в «Трех мушкетерах» изображали?
— Когда как. Чаще всего — Миледи. Ну, не знаю, чего тут рассказывать. Играли на даче, возле пруда. Луг был с лютиками. Однажды ночью, по уговору, выбрались из дачных своих окон, собрались на лугу, разыграли сцену казни Миледи. Ох, как же мама моя кричала! Понимаете, она проснулась, а меня дома нет. Побежала искать. В итоге нашла нашу компанию на пруду, а я уж на коленях стою, голову наклонила, волосы свесила — все как в фильме. Только шея моя в темноте белеет. Рядом, естественно, мальчики наши стоят с палками. Мама как закричит! Ужасным криком. А я испугалась и тоже закричала. Потому что именно в этот момент голову мне и отрубили.
— Дальше, дальше!
— Дальше ничего и не было. Как-то у меня из памяти выпало, что было дальше. А ведь мама, скорее всего, устроила потрясающий скандал. А вы к чему меня спрашиваете — думаете, то была сцена символической кастрации, и я с тех пор так и живу без головы?
— Когда кастрируют, не голову отрезают. Но слово-то вы зацепили верное. Нет, не случайно вы забыли последствия этого происшествия, не случайно. А вам не кажется, что с тех самых пор вы совершенно напрасно считаете голову наиболее ценной частью вашего тела?
— Почему же напрасно?
— Оля, Оля, я не в том смысле, что голову надо ценить меньше, а в том, что остальные части тела надо ценить больше. Вам не кажется, что вы немного не цените, не любите себя в своей плотской ипостаси? Ваша приятная полнота вас абсолютно устраивает?
А может быть, вы боитесь полнее участвовать в жизни? Боитесь потерять свою шапку-невидимку?
— Потеря шапки-невидимки — надо же. Звучит довольно непристойно. Век живи, век учись.
— Вот что, Оленька. Я вам расскажу одну, так сказать, корпоративную притчу. Жила-была одна женщина, которая с детства очень сильно боялась своего папу. Ну, и не любила. Папа у нее, нужно сказать, человек был так себе — грубый, невнимательный, волосатый мужчина. Так вот, наша анализантка выросла, и ничего у нее в личной жизни толком не складывалось. Партнеров она выбирала противоположных отцу — вежливых, тихих, гладко выбритых.
Все хорошо, а любви нет, в постели ничего не выходит. Более того, даже у таких, можно сказать, безволосых мужчин ее раздражала любая растительность. До тошноты. Кому это понравится? И вот доктор, который с ней работал, подумал — а нет ли тут контрастной картины ее репрессированных сексуальных желаний к сердитому и сильному отцу? Не испытывала ли она подсознательного влечения к нему, которое, после того, как был поставлен барьер защиты, перешло в отвращение? Запретное или недоступное может восприниматься одновременно и как чрезвычайно привлекательное, и как безобразное — на разных уровнях сознания.