Пятый был самый тяжелый. Молодой парень, лет двадцати пяти, с безвольно раскрытым ртом. Кожа на губах синевато-серая. Я выдвинул ему нижнюю челюсть, вставил трубку, зажал нос и дунул.
Ничего.
Еще раз. Грудная клетка приподнялась и опала. Я дул снова. И снова. И снова.
На шестом вдохе парень дернулся, захрипел и закашлялся. У него пошла обильная слюна, я повернул его на бок. Он кашлял, давился, но дышал.
— Есть! — крикнул я. — Веденский, как у вас?
— Дышит, — отозвался тот. Голос у него был хриплый. — Слабо, но дышит.
Беликов уже стоял над третьим, который лежал на боку. Лебедев с Кулагиным суетились вокруг своих. Я даже не видел, использовали ли они трубки. Первый пришел в себя и мычал что-то невнятное.
Рабочие стояли вокруг, молча, вытирая лица кто рукавом, кто ладонью. Некоторые крестились.
— Носилки есть? — спросил Беликов.
— Нету, — ответил Ярцев.
— Доски, двери, что угодно. Их нужно перенести в больницу. Всех пятерых. Немедленно.
Рабочие засуетились. Откуда-то притащили две снятые с петель двери и широкую доску. Погрузили пострадавших и понесли. Процессия растянулась вдоль Шпалерной: впереди Мохов, за ним рабочие с импровизированными носилками, сзади Беликов, я и Веденский.
Мне не давала покоя одна вещь.
— Ярцев, — сказал я, догоняя фельдшера. — Задвижку кто закрыл?
Ярцев покосился на меня и промолчал.
— Я спрашиваю: кто приказал закрыть шиберы, пока уголь не прогорел?
Фельдшер оглянулся по сторонам. Потом заговорил тихо, почти шепотом:
— Управляющий наш. Себрюков Аркадий Николаевич. Он каждую неделю велит раньше закрывать. Уголь экономит. Ему из управы за перерасход выговаривали, вот он и… Когда уголь еще не прогорел, а задвижку закроют, весь газ обратно в зольник идет. Тихо. Без запаха. Люди падают, и все.
— Тихо падают, — повторил я.
— Тихо, — подтвердил Ярцев. — Там вентиляции никакой. Зольник низкий, потолки два аршина. Они шлак чистили, а газу уже полно было.
— А Себрюков где?
— В конторе сидит. Он как узнал, побелел весь, заперся и не выходит.
Мне захотелось вернуться на станцию, войти в контору и объяснить Себрюкову Аркадию Николаевичу, чего стоит его экономия. Но пятеро лежали на досках, и каждая минута была на счету.
— Вы давно там работаете? — спросил я.
— Третий год.
— Раньше такое бывало?
— Бывало. В прошлом году двое угорели, но не так сильно. Откачали. Себрюков тогда тоже велел задвижки раньше закрыть. Я рапорт ему писал, а он мне сказал, что если я еще раз напишу, то уволит.
— Он вам это прямо так сказал? При свидетелях?
— Нет, наедине. Но рабочие знают. Все знают.
— Почему вы не пошли к фабричному инспектору?
Ярцев посмотрел на меня с таким выражением, с каким смотрят на человека, спросившего, почему вода мокрая.
— Инспектор раз в год приезжает, — сказал он. — Себрюков его обедом кормит и коньяком поит. Они давние знакомые.
Внутри у меня что-то сжалось. От привычного, тупого бешенства, которое накатывало каждый раз, когда я сталкивался с этой системой. Пятеро мужиков лежали на грани смерти, потому что один чиновник хотел сэкономить на угле, а другой чиновник закрывал на это глаза за обед и коньяк (ну и за какие-то деньги, как без них).
Я схватил Ярцева за ворот кителя и дернул его к себе.
— Третий год знаете и молчите. Рапорт написали один раз и успокоились. А сегодня пятеро чуть не умерли. И вы прибежали, потому что сами ни черта не умеете.
Ярцев побледнел. Я отпустил его, и он отступил на шаг.
— Я завтра приведу на вашу станцию судебного следователя, — сказал я. — Себрюков ответит по закону. А вы напишете показания. Все, что знаете. Про прошлый год, про рапорт, про угрозу увольнением. Напишете?
Ярцев молчал. Потом кивнул.
— Если не напишете, я найду способ сделать так, чтобы вас лишили фельдшерского свидетельства за бездействие при угрозе жизни. Это я вам обещаю.
Я повернулся и зашагал к больнице, не оглядываясь.
Пострадавших внесли через задний вход и положили в хирургическую палату на втором этаже. Беликов распорядился освободить пять коек у окна. Двоих ходячих больных переложили на койки в коридоре, и они смотрели оттуда с испуганным любопытством.
Началась сортировка. Первого и второго — тех, что дышали самостоятельно, раздели и уложили. Оба были в сознании, но заторможенные, вялые, на вопросы отвечали односложно.
Я проверил им зрачки, на секунду закрыв глаза ладонями от оконного света: реакция сохранена, одинаковая с обеих сторон.
Пульс учащенный, но ритмичный. Сердечные тоны приглушенные.
— Эти двое более-менее, — сказал я Беликову.
Третий, тот, которого я перевернул на бок еще во дворе станции, лежал на койке и тихо стонал. Дышал сам, но поверхностно, часто. Я послушал ему грудную клетку стетоскопом. Справа в нижних отделах хрипы, влажные, мелкопузырчатые.
— Аспирация, — сказал я. — Он наглотался рвотных масс. Возможно, начнется пневмония.
— Положение на животе? — спросил Веденский.
— На боку. Приподнять головной конец. Горчичники на грудь. И следить за температурой. Если к вечеру поднимется выше тридцати восьми, будем думать.
Четвертый, которого реанимировал Веденский, пришел в себя только в палате. Он открыл глаза, увидел белые стены и врачей и попытался встать. Мохов удержал его за плечи. Мужик был крупный, бородатый, лет под пятьдесят. Он вертел головой и повторял одно слово: «Петька». Я догадался, что Петька это кто-то из остальных четверых.
— Петька ваш жив, — сказал я. — Лежите.
Он затих.
Пятый, самый молодой, тот, которого я вытащил, был хуже всех. Он дышал, но сознание не возвращалось. Зрачки сужены, рефлексы вялые. Кожа на лице, когда ее отмыли от сажи, оказалась мертвенно-бледной с лиловым оттенком. Пульс нитевидный, больше ста двадцати в минуту.
— Кислородная подушка есть? — спросил я у Беликова.
— Есть одна.
Мохов ушел. Через пятнадцать минут он вернулся с подушкой. Резиновый мешок размером с обычную подушку. Зайцев наполнил ее кислородом из аптечного баллона. Я приложил стеклянную воронку ко рту и носу пятого, чуть приоткрыл краник.
— Счастье, что хоть одна есть, — сказал Беликов, наблюдая. — Я ее три года назад выбивал у Баранова. Он мне говорил: зачем она вам, у вас же не чахоточное отделение. Насилу убедил.
— Нам бы пять таких, — сказал я.
— Пять ему не напишешь. Он и одну-то подписал, потому что я пригрозил рапортом в управу.
Кислород пошел. Я считал вдохи. Через три минуты пульс у парня стал ровнее, частота снизилась до ста. Через десять минут он застонал и пошевелил рукой.
Затем открыл глаза. Мутные, бессмысленные, но все-таки.
Веденский стоял рядом.
— Вадим Александрович, — сказал он. — Ваш не дышал, когда мы прибежали?
— Нет.
— Сколько вдуваний вы сделали?
— Шесть.
— И он задышал.
— Да.
— Мой тоже не дышал. Я сделал девять вдуваний. На девятом он, слава богу, ожил.
— Борис Михайлович, — сказал Беликов, — запишите все. Подробно. Время от начала реанимации до восстановления дыхания. Количество вдуваний. Состояние зрачков до и после. Пульс. Частоту дыхания. Каждую цифру.
— Я уже потихоньку записываю, — сказал Веденский и вытащил из кармана блокнот. — Понимаю, что это нужно будет.
Я отвернулся к пациенту. Парень смотрел на меня и пытался что-то сказать. Губы шевелились, но звука не было.
— Тихо, — сказал я. — Лежи.
Через час все пятеро были стабильны. Первый и второй даже сидели на койках и пили воду. Третий спал на боку, дыхание выровнялось, но хрипы оставались. Четвертый, тот бородатый, убедился, что Петька жив, и тоже затих. Тот дышал самостоятельно, но был очень слаб.
Я назначил всем теплое питье, наблюдение каждые полчаса, контроль зрачков и пульса. Третьему отдельно прописал горчичники и камфору подкожно на случай, если сердце начнет слабеть.
Беликов вызвал меня в кабинет. Веденский уже сидел там.