— Чем могу служить?
— Я к Семёну Петровичу Ларионову. По поводу трудоустройства.
Письмоводитель смотрел молча. Потом чуть наклонил голову набок, словно хотел рассмотреть меня с другой стороны.
— Семёна Петровича Ларионова только что пригласили старшим врачом в Ольгинскую больницу в Москве. Уже уехали-с.
Я молчал. Печальная новость. Ларионов уехал. Человек, с которым я связывал надежду на нормальную жизнь в Обуховской, находится теперь за семьсот вёрст отсюда и руководит чужой клиникой.
— Сейчас на его месте другой врач, — продолжал письмоводитель. — Курдюмов Николай Иванович. Желаете поговорить с ним?
Я уже хотел ответить «да, конечно», но за стеной поднялся крик. Голос был густой, немолодой. Судя по всему, привычный к такому. Слов сначала было не разобрать, но через секунду сквозь дверь отчётливо пробилось:
— … ты будешь делать то, что я скажу, и никак иначе! Слышишь меня, милостивый государь?
Другой человек что-то тихо ответил, слов было не разобрать.
— Никакой Бехтерев мне не авторитет! У нас тут не психиатрическая клиника, а хирургическое отделение!
Письмоводитель опустил глаза в свою стопку бумаг, лицо стало непроницаемым. Видимо, такие сцены у Николая Ивановича случались регулярно.
— Так желаете? — переспросил он, не поднимая взгляда.
— Нет, — сказал я. — Уже не желаю. Всего доброго.
Я вышел из канцелярии. За дверью крик уже стих, послышались шаги, дверь дёрнулась, и я отошел к стене, чтоб не столкнуться.
Первым вышел молодой врач, лет тридцати, в очках, с красными пятнами на щеках. Он шёл, прижимая к груди папку, и не смотрел ни на кого. За ним выдвинулся второй, сам Курдюмов, надо полагать. Высокий, сухой, с ухоженными седыми бакенбардами, в крахмальном воротничке, поверх которого сидел халат с безукоризненно свежими манжетами. Лет шестидесяти. Глаза у него были светлые, злые, губы поджаты.
Он скользнул по мне взглядом, как по предмету мебели, и пошёл по коридору. Молодой врач нырнул в боковую дверь.
Я постоял у стены секунду, потом развернулся и направился к выходу.
На улице я остановился, поглядел на жёлтый фасад, на ряды одинаковых окон. Ларионов уехал. План, на котором я строил всю утреннюю надежду, рассыпался. А идти в ноги к человеку, который орёт на ординаторов из-за Бехтерева (и, по всей вероятности, просто из-за своего характера), не только бессмысленно, но и просто противно.
Надо думать, куда теперь. Больниц в Петербурге много, я их обошёл немало, и везде история была одна, только с разной интонацией. Где вежливо отказывали, где пожимали плечами, где смотрели на меня, как на очередного сумасшедшего.
И тут я вспомнил. Совсем недалеко от моего дома, в двух шагах от Таврического сада, на Тверской улице, была маленькая городская лечебница. Небольшое заведение, на вид захудалое. По крайней мере, близко.
Я поднял воротник и пошёл обратно. Пешком. Деньги надо было беречь, теперь особенно.
А вот и Тверская.
Передо мной стоял каменный особняк в три этажа. Когда-то тут, похоже, жили какие-то богатые люди. Может быть, купцы, может, мелкий дворянский род, проевший состояние за несколько поколений. Потом дом передали под больницу, и передавали его, судя по виду, уже довольно давно. Штукатурка на фасаде облупилась местами до кирпича, наличники потрескались, карниз над вторым этажом наполовину обвалился. Над входом висела жестяная вывеска, выкрашенная в серый цвет:
ГОРОДСКАЯ ЛЕЧЕБНИЦА НА ТВЕРСКОЙ УЛИЦЕ
Рядом с ней доска с адресом: Тверская, 12
Я постоял у вывески, посмотрел на двор. Ворота были открыты, внутри виднелся мощёный булыжником двор с пустыми клумбами, кое-где заросшими бурьяном. У стены стоял небольшой дворовый флигель, тоже каменный, но попроще, в два этажа. Там, надо полагать, койки для самой бедной публики, для тех, кого в главный корпус не кладут из-за вида. Дальше, в глубине двора, виднелись длинные низкие бараки. Это для заразных. Брюшной тиф, дизентерия, рожа. В городских лечебницах так всегда строили, отдельно, чтоб не распространялось.
По правую руку была конюшня, оттуда пахло навозом и сеном. Рядом дровяной сарай, огромный, набитый под крышу поленницей.