При немцах родители исчезли. Гремин посещал занятия в Университете и в консерватории, подрабатывал то сторожем, то в типографии, то официантом. Постепенно втягивался в водоворот подпольной работы. Присутствие немцев становилось все тяжелее.
В 1942 году Гремин вступил во французскую компартию. Его жизнь оказалась поделенной надвое: на день и ночь. Днем Гремин – прилежный, подающий надежды студент. Ночами – выполнял задания партийной организации, чаще в качестве курьера. Позже его стали привлекать к серьезным делам.
В начале 1943 года Гремина впервые взяли на боевое задание: он стоял на стреме, когда товарищи закладывали бомбу под немецкую комендатуру. Осенью, избежав ареста, он пошел к партизанам. За неполный год увидел смерть и предательство друзей, высокомерие вчерашних товарищей и сегодняшних командиров, страдания и болезни. Он вернулся в Париж убежденным противником нацизма, однако мало веря в применимость советского образца в Европе.
Снова записался в Сорбонну. Консерваторию забросил. Устроился в редакцию журнала «Манифест». Объявились родители. Всю войну они выполняли спецзадания: были на связи с антифашистским подпольем в Германии, доставляли оружие югославским партизанам, проводили через линию фронта нелегалов.
В 1947 году, окончив университет, Гремин устроился на полную ставку в редакцию, стал публиковаться. Ему все чаще думалось о семье, о доме, о политической карьере во Франции.
Пока в один прекрасный день летом 1949-го не оказался перед жестким выбором. Родители «сгорели» и возвращались в СССР. Иначе бы их арестовали и посадили. Гремин как коммунист и их сын должен был ехать с ними. Гремин не знал, как быть. Ему не хотелось переезжать в СССР, чужую страну, откуда его увезли маленьким мальчиком.
Гремин возненавидел родителей. Он не понимал причину их жестокости. Только годы спустя он нашел объяснение – элементарный эгоизм старости. Они не могли вернуться без сына. По сталинским порядкам иметь близкого родственника за рубежом означало практически гарантированные лагеря.
Гремин с пятнадцати лет участвовал в левом движении, ходил на демонстрации, распространял листовки, убегал от полиции. Два года вплоть до разгрома немцев под Сталинградом он просыпался с мыслью: как там, на советском фронте? Все его друзья были или коммунистами, или симпатизирующими. В партизанах он присягал Красному знамени. Его первая любовь была коммунисткой. Для него отказаться от СССР – значило бы предать идеалы.
Гремин вернулся на родину. Так возвращаются под расписку в тюрьму, после двадцати четырех часов на свободе, после свидания с больной матерью. Родителей он больше не увидел и ничего не знал об их судьбе.
Шок от прикосновения к советской действительности был страшным, но Гремин словно сжался. Он не задавался вопросом «почему?», он спрашивал «как?»: как выжить, сохранив хотя бы крупицу собственного достоинства?
Гремин поступил в аспирантуру исторического факультета МГУ, решив специализироваться на византийской истории. Когда его пригласили к декану и вместо знакомого старого профессора навстречу поднялся высокий широкоплечий молодой мужчина с открытым лицом и широкой улыбкой, Гремин не удивился. Он ждал этого. Ему предложили пойти на курсы МГБ, где готовили специалистов для нелегальной работы за рубежом.
Осенью 1952 года, окончив аспирантуру и защитив диссертацию, – академическое прикрытие никогда не помешает, – курсант Гремин оказался на закрытых курсах МГБ под Волоколамском. И странно – казалось бы, казарма, форма, военный распорядок, столовая, – но Гремин чувствовал себя здесь лучше. Меньше вспоминались Фушон и Максим, и «Юманите» с утренним кофе.
Учили всему. Марксизму-ленинизму, языкам, стрельбе, навыкам рукопашного боя, тайнописи, шифрованию, радиоделу. Гремин с особой охотой осваивал практические навыки. Обновил английский и итальянский.
Он не думал, что его когда-нибудь направят за границу. Но, видимо, тотальная война выдвигала свои требования. Гремину вменялось поехать в Италию под видом православного историка и обзавестись связями в тамошней русской общине. Смысл задания Гремину не объяснили, что было в порядке вещей. От него требовалось регулярно выходить на связь и быть готовым в любой момент исполнить указания Центра. О чем конкретно могли вести речь, Гремин не спрашивал. Один из товарищей по разведшколе, племянник генерала МГБ, обычно хорошо осведомленный, однажды на утренней пробежке обронил: «Тольятти».
В состоянии полуоцепенения Гремин выехал из СССР через Чехословакию, Мексику, Аргентину, добрался до Рима, устроился, приступил к работе. Оставаться на Западе не хотел, но и сознательно возвращаться не стал бы.
С ним происходили метаморфозы, которые его смущали. Будучи типичным продуктом французской левой интеллектуальной среды, Гремин, естественно, считал себя атеистом. Его приобщение к религии завершилось в одиннадцать лет, когда умерла бабушка, – действительная или фиктивная, он и сейчас не взялся бы сказать. Она его окрестила, определила в воскресную православную школу, сама давала уроки катехизиса. Потом были канонические уроки закона Божьего во французском лицее, но они не оставили заметного следа в душе Гремина. Молитву, на русском, невнятной скороговоркой, он вспомнил лишь весной 1944 года, когда лежал под железнодорожной насыпью в ожидании немецкого эшелона, который ему предстояло пустить на воздух… В СССР же было не до религии.
И в результате Гремин оказался в православной, сильно верующей среде – в церкви. Он ожидал почувствовать себя не в своей тарелке. Службы, регулярные молитвы, целование рук, соблюдение поста… Но ожили давно забытые впечатления детства, вспомнились нужные слова и магические формулы. Гремин неожиданно для себя стал обращаться к Богу – легко и естественно, свыкнувшись с мыслью об участии Бога в своей жизни. Это и радовало, и тревожило. Он не знал, насколько вновь обретенная вера совместима с убеждениями коммуниста, с долгом советского патриота и офицера МГБ, наконец.
Смерть Сталина Гремина порядком растревожила. Умер человек, на которого Гремин всегда уповал, победитель в самой кровавой войне всех времен и народов, создатель великого царства лжи и страха. Гремин надеялся на обновление социализма и боялся, что новые вожди не справятся с рулем государственной махины.
В молодости он зачитывался «Упадком и падением Римской империи» Гиббона. Он знал, чем чреваты смены власти. К старой гвардии, соратникам Сталина, Молотову, Микояну, Кагановичу, несмотря на их чудовищную жестокость и коварство, Гремин испытывал уважение. По крайней мере они верили в идею социализма, имели свой масштаб. И немаленький. Могли на равных разговаривать с Черчиллем, Эйзенхауэром и де Голлем. Они сложились до революции. Их преемники принадлежали к иной, советской формации – им Гремин не верил.
При Сталине господствовал миф. Теперь осталась пустота. Гремин пребывал в растерянности.
Но затянувшаяся пауза заканчивалась. Он снова будет бороться, будет стараться выжить.
Гремин очнулся и взглянул на будильник: 07:22.
Он провел в забытьи около часа.
Так не годится! Как говорил Левинсон в «Разгроме» Фадеева (в разведшколе Гремин сознательно начитывал советских писателей), нужно было жить и исполнять свои обязанности.
Гремина в этот день ждали в библиотеке отложенные манускрипты, затем обед с отцом Федором, отцом Гермогеном и Ольгой Васильевной, шестидесятипятилетней старой девой из обнищавшего княжеского рода Терзенов, помощницей и подругой отца Федора. Затем репетиция с хором, вечерняя служба, встреча с Марианной.
В таком бедламе Гремин должен был найти время, чтобы закрыться и обдумать полученное задание. Хотя первый ход он уже нащупал. Надлежало разыскать профессора Маркини.
ГЛАВА 3
Марианна раздражалась: полдесятого, а она одна. Уже около часа терпит этот маразм. Марианна не любила приемы, на которых дипломатический корпус общался с римской знатью. Сегодняшний прием вызывал особенную аллергию. Одно дело – уважать старость, как предписывает хорошее воспитание. Другое – оказаться в окружении стариков. А потом – хозяйка.