— Вы хотите, чтобы я поступил на службу? — спросил он.
— Да. Папа предложил…
— Знаю, — прервал он, — но мне хочется узнать другое: вы потеряли веру в меня или нет?
Она молча пожала ему руку, глаза ее затуманились.
— В ваше писание, милый? — спросила она полушепотом.
— Вы читали массу моих произведений, — резко продолжал он, — какого вы о них мнения? Считаете ли вы их совершенно безнадежными? Могут они выдержать сравнение с произведениями других писателей?
— Но ведь те, другие продают свои произведения, а вы… не можете.
— Это не ответ на мой вопрос. Вы думаете, что литература не мое призвание?
— Хорошо, я отвечу. — Она собралась с духом. — Я не думаю, что вы созданы быть писателем. Простите меня, милый. Вы сами заставили меня это сказать. А я понимаю в литературе больше вашего.
— Да, вы бакалавр искусств, вы должны понимать больше, — произнес он задумчиво.
С минуту длилось тягостное молчание.
— Но я должен прибавить еще вот что. Только я один знаю, что во мне есть. Никто не знает этого так хорошо, как я. Я знаю, что добьюсь своего. Им не удастся затереть меня. Во мне пылает то, что я хочу высказать в стихах, в беллетристике и в критических статьях. Но я не прошу вас верить в это. Я не прошу вас верить в меня или в мои произведения. Я молю вас только об одном: любите меня и верьте в любовь.
Год тому назад я просил вас дать мне еще два года сроку. Один из них еще впереди. И я верю и клянусь моей честью и душой, что прежде, чем этот год пройдет, я добьюсь успеха. Помните, вы мне сказали когда-то, что я должен пройти курс учения, чтобы стать писателем. Ну, я прошел его и прошел основательно. Моей целью были вы, и я никогда не отступал. Знаете, я забыл, что значит выспаться. Миллионы лет тому назад я знал, что значит спать, сколько требует организм, и просыпаться естественным путем, выспавшись. Теперь же каждое утро меня поднимает будильник. Когда бы я ни лег, рано или поздно, я всегда ставлю его так, чтобы не проспать больше положенного времени, и это бывает моим последним сознательным актом. Когда меня начинает одолевать дремота, я заменяю серьезную книгу более легкой. А если я начинаю засыпать и над нею, то бью себя кулаками по голове, чтобы разогнать сонливость. Я читал у Киплинга о человеке, который боялся спать. Он приспособил гвоздь таким образом, что, когда начинал засыпать, железное острие вонзалось ему в тело. Вот то же самое делал и я. Я сообразовался с временем и решил, что до полуночи, до часу, до двух или до трех острие не будет убрано и не даст мне заснуть. Этот гвоздь целыми месяцами был моим верным товарищем. Я дошел до того, что пять с половиной часов сна кажутся мне роскошью. Я сплю теперь четыре часа, и мне все время хочется спать. Иногда смерть с ее покоем и сном начинает не на шутку привлекать меня. Но, конечно, это вздор. Просто результат переутомления расстроенных нервов. Но зачем я все это делаю? Ради вас. Чтобы сократить это ученичество. Чтобы заставить успех поторопиться. И мое ученичество теперь кончено. Я знаю то, что мне нужно. Клянусь вам, что за один месяц я успеваю научиться большему, чем средний студент за год. Я знаю это, говорю вам. Ах, мне так нужно, чтобы вы поняли меня! Иначе я не стал бы говорить вам этого. Это не хвастовство. Я измеряю результаты книгами. Теперь ваши братья просто невежественные варвары по сравнению со мной, с теми знаниями, которые я добыл из книг в те часы, когда они спали. Прежде, давно, я мечтал о славе. Теперь я не придаю ей значения. Я желаю только одного, чтобы вы стали моей. Только вы одна мне нужны, а не богатство, не слава… Я мечтаю о том, как положу голову на вашу грудь и буду спать долго, долго. И я верю, что мечта эта станет действительностью, прежде чем пройдет второй год.
Его сила, точно волной, заливала ее, и чем сильнее ее воля противилась его воле, тем неодолимее ее влекло к нему. Сила, которая всегда исходила от него к ней, теперь изливалась потоком в его страстном голосе, в его горящих глазах, в той мощи жизни и разума, которая бушевала в нем. В этот момент, но только на одно мгновение, она увидела настоящего Мартина Идена, блестящего и непобедимого; и, как на укротителей зверей иногда находят сомнения, так и она усомнилась в том, что может укротить стихийную мощь этого духа.
— И вот еще что, — стремительно продолжал он, — вы любите меня. Но почему? Что вы нашли во мне достойного любви? Да, именно то самое, что побуждает меня писать. Вы любите меня, потому что я чем-то не похож на мужчин, которых вы встречали и могли полюбить. Я не создан для канцелярии и конторы, для кропотливого сутяжничества или адвокатского словоизвержения. Заставьте меня проделывать все это, сделайте меня похожим на других людей, заставьте меня заниматься тем, чем занимаются они, дышать одним воздухом с ними, усвоить их взгляды — и вы уничтожите различие между нами, уничтожите меня, уничтожите то, что вы любите. Мое желание писать — самое живое, что есть во мне. Будь я посредственностью, ни я не желал бы писать, ни вы не желали бы иметь меня своим мужем.
— Но вы забываете одно, — прервала она. Ее поверхностный, но быстрый ум тотчас уловил параллель. — Ведь бывали же эксцентричные изобретатели, которые морили свои семьи голодом, гоняясь за такими химерами, как например вечное движение. Конечно, жены любили их и разделяли их страдания, но совсем не потому, что сами верили в это вечное движение, а наоборот.
— Вы правы, — ответил он. — Но были и другие изобретатели — не эксцентричные, — были такие, которые голодали, работая над осуществимыми изобретениями, и, как вы знаете, добились успеха. Я тоже не стремлюсь к чему-либо невозможному…
— Но вы сами выразились: «совершить невозможное», — вставила она.
— Ну, это просто образное выражение. Я хочу сделать то, что люди делали и до меня, — хочу писать и жить этим.
Она молчала. Это заставило его спросить:
— Так моя цель кажется вам такой же химерой, как вечное движение?
Он прочел ее ответ в движении, которым она положила на его руку свою: словно любящая мать, склонившаяся над своим больным ребенком. Для нее он, действительно, был больным ребенком-сумасбродом, пытающимся совершить невозможное.
К концу разговора она снова упомянула о том, что ее родные относятся к нему враждебно.
— Но вы-то любите меня? — спросил он.
— Люблю, люблю! — горячо воскликнула она.
— И я люблю вас, а не их, и они ничего не могут мне сделать.
В его голосе звучало торжество.
— Не могут… Потому что я верю в вашу любовь и не боюсь их вражды. Все в мире может ошибаться, только не любовь. Любовь никогда не заблуждается, если только это не хилое существо, которое изнемогает и падает в пути.
Глава 31
Мартин случайно встретил на Бродвее свою сестру Гертруду. Это была счастливая, но в то же время мучительная встреча. Гертруда стояла на углу, у трамвайной остановки, и первая заметила брата. Она была поражена, увидев его обострившиеся черты, голодное выражение лица и озабоченный, полный отчаяния взгляд. Мартин, действительно, был озабочен и близок к отчаянию. Он возвращался после неудачного посещения ростовщика; он тщетно пытался выжать из него добавочную ссуду под свой велосипед. На дворе стояла дождливая осенняя погода, и Мартин предпочел отказаться от велосипеда и сохранить свою черную пару.
— У вас остался еще черный костюм, — заявил Мартину ростовщик, прекрасно осведомленный об его имуществе. — Нечего уверять меня, что вы уже заложили его этому старому Липке, потому что если вы это сделали…
Выразительный взгляд ростовщика довершил угрозу, и Мартин поспешно воскликнул:
— Нет-нет, костюм у меня, но он мне нужен для дела.
— Хорошо, — ответил, несколько смягчившись, ростовщик. — Но ведь мне он тоже нужен для дела, иначе я не могу дать вам денег. Не воображаете же вы, что я занимаюсь этим ради собственного удовольствия?
— У вас останется велосипед, который стоит по меньшей мере сорок долларов, да к тому же он в полной исправности, — пытался протестовать Мартин, — а вы мне дали под него лишь семь долларов. Нет, даже не семь, а шесть с четвертью, потому что проценты вы удержали вперед.