Литмир - Электронная Библиотека

Бурцев в обед прошёл через стоянку — без планшета, как всегда последние дни, — кивнул мне, ничего не сказал. Уже в отдалении я услышал его «Здравствуйте, старшина» — Прокопенко в ответ что-то тихое, по-южному.

Вечером дождь перестал. Небо к закату очистилось. Беляев распорядился: завтра подъём в два двадцать, цель — артиллерийская позиция западнее Ельни.

Лизе Котовой было четырнадцать.

Стоял конец августа, и в Колывани с реки тянуло тиной — это был запах конца лета, когда вода спадала и на отмелях оставались водоросли. Лиза вышла за избу с пустой корзиной — нарвать капустных листьев курам. Соседка из-за плетня свистнула: «Лиза! Глашка идёт!»

Глаша-почтальонка шла через двор медленнее обычного. Сумка через плечо. Не остановилась у плетня, как всегда. Не спросила, как мать. Подошла прямо к крыльцу. Достала два конверта. Один — большой, плотный, с известным Лизе фронтовым штемпелем, какой приходил от Кольки. Второй — серый, тонкий, с другим. Чужим.

— Лизок. Маме отдашь.

Глаша ушла, не глядя.

Лиза стояла на крыльце с двумя бумагами. Серый конверт лежал штампом вверх — мелкие казённые буквы, которые она ещё не разобрала. Большой был исписан незнакомой рукой, неровной. В сенях, за приоткрытой дверью, на боку лежала рыжая кошка.

Пятого августа Беляев поднял пару с парой.

Инструктаж у штабной палатки. Карта на ящике — Беляев показывал тыльной стороной карандаша. Артиллерийская позиция в пятнадцати километрах западнее Ельни. Двадцать четвёртая армия со вчерашнего дня снова шла на выступ — по сводкам, мелкими ударами. Наша задача — батарея в лесу, у развилки дорог. Пушки на тягачах, окопаться вряд ли успели.

— Соколов. Ведёшь пару. Морозов с тобой. Я и Павлюченко вторая пара. Прикрытие — четвёрка от соседей, к двум ноль-ноль будут.

— Есть, товарищ капитан.

Беляев глянул на меня раз — короче обычного — и продолжил по карте.

Морозов слушал с серьёзным лицом, какое у него теперь было постоянно. У молодого лейтенанта, прошедшего три вылета, серьёзность держалась как форма, под которую он подбирал всё остальное.

Подъём в два двадцать. Подход на семистах. Воздух плотный, без болтанки. Прикрытие шло на восьмистах — в эфире переговаривались редко, по делу.

Цель показалась за развилкой в просвете между двумя массивами леса. Тягачи стояли в ряд, орудия задрали стволы — нас, видимо, услышали поздно. Зенитки молчали. Во всяком случае — не сразу взяли.

— Соколов. Веди.

Я повёл пару под тридцать. Морозов справа, на пятидесяти, как Беляев его учил, как я ему сам сказал ещё на ящике из-под боезапаса в конце июля. Угол держал. Не прыгал. На отходе после первой пары эрэсов я взглянул в зеркало — ровно. И сразу же поправил себя: не на Морозова смотрел. Не его искал.

Эрэсы у меня легли в линию орудий — первый в кювет, второй в борт тягача, третий в орудие. Тягач завалился набок. Эрэсы Морозова — в крайний тягач у леса. Не идеально, чуть в сторону, но тягач задымил. Я добавил из левой ШВАК короткой по головному. ШВАК прошла без заклинивания шестой вылет подряд — теперь это было правилом, не удачей. Прокопенко знал что-то, чего инструкция не знала.

Заход второй — без эрэсов, чисто пушкой по пехотной обслуге, разбегавшейся в кусты. Заход третий — Беляев и Павлюченко по тому, что осталось.

На отходе зенитка двадцатимиллиметровая взяла наконец работу — трасса прошла под брюхом моей семёрки, две очереди, ушла в небо. Морозов чуть прибавил вправо, инстинктивно. Я в эфир: «Двадцать первый, держи строй». Морозов держал.

Беляев: «Все домой».

Прикрытие помахало крыльями над целью и ушло на восток на свою полосу.

Сели мы все четверо. Прокопенко вышел навстречу, как всегда, — с тряпкой в руке, с прищуром на горизонт. Обошёл семёрку, ладонью провёл по передней кромке крыла, мотнул подбородком: цела.

— Командир.

— Старшина.

Я стянул шлемофон. Левое ухо отдавало глухо, как в первые дни. Оно по-прежнему отдавало в напряжении, хотя в обычном дне о нём я уже забыл.

Морозов спрыгнул с плоскости со своей машины — не на негнущихся ногах, как тридцатого июля впервые, а уже спокойнее. Подошёл, остановился в трёх шагах. Хотел что-то сказать. Не сказал.

— Двадцать первый, — сказал я, — держал хорошо.

— Угол не сорвал? — спросил он. Это был вопрос не ко мне, а к самому себе, проверкой.

— Не сорвал.

Он кивнул и пошёл к своей машине, к технику. Прокопенко смотрел ему вслед, потом снова на меня — коротко, без слов. Я знал, о чём он не спросил. О том, что в эту пару я смотрел в зеркало чаще обычного и видел не того, кого видел всю последнюю неделю. Это было между нами.

Вечером в землянке Жорка сидел на нарах.

Гармошка лежала у него на коленях. Ремень — не застёгнут. Я заметил это, как только вошёл. В прошлые дни ремень у него был застёгнут, и Жорка проводил пальцами по белым кнопкам, не открывая мехов. Сегодня ремень был отстёгнут, лежал поперёк колен, как поводок.

Кравцов сидел у лампы и читал «Красную звезду» — двухдневной давности. Беляев писал в журнале, и перо у него скрипело размеренно, по-командирски. Филиппов чистил пистолет, разложив части на чистой тряпке. Морозов уже спал — лежал на спине, рука под голову, грудь поднималась ровно. Молодой ещё, спал быстро.

Я сел на свою койку. Снял сапоги. Размотал портянки. Развесил на бруске у нар.

Жорка проводил пальцами по кнопкам, как и вчера. Один раз. Второй. На третий — расправил мехи.

Тихо. Очень тихо.

Один аккорд. Тянул. Не мелодия. Пробная нота на гармонике, какую делает гармонист, чтобы услышать, в строе ли инструмент после долгого молчания.

Беляев поднял голову от журнала. Перо остановилось. Жорка ни на кого не смотрел. Смотрел на свои руки.

Второй аккорд. Третий. Что-то медленное и одесское — я не знал названия. Не «Раскинулось море», не «Полюшко-поле». Что-то совсем своё, из кварталов на Молдаванке, где у Жорки оставались мать и две тётки. Мелодия шла короткими фразами, и Жорка её не спел — он её наиграл, как будто сам прислушивался, не сорвётся ли.

Минут пять-семь. Закончил. Положил гармонь на колено. Не убрал, не накрыл. Просто отвёл руки.

— Не строит, — сказал Жорка. Не глядя на меня. Не глядя ни на кого.

Это были первые его слова за три дня.

— Что не строит? — спросил я тихо.

— Левая нота. — Он провёл пальцем по белой кнопке. — Села. — Помолчал. — Ничего. Прижму на ремонте.

Опять замолчал.

Дверь скрипнула.

Прокопенко вошёл — впервые я видел его в землянке так поздно. С двумя кружками. Эмалированные, с зелёной каёмкой, такие выдавали в столовой. Чай в них был чёрный, плеснул, видно, из своего чайника. Прокопенко поставил одну передо мной. Вторую — Жорке.

— Командир. Жить надо.

Один раз сказал. Не повторил.

Сел на лавку у двери. Не уходил.

Я взял кружку. Чай был горячий, с дымком. Я держал её обеими ладонями. Жорка тоже взял.

Из угла, не поднимая глаз от журнала, Беляев сказал:

— Жорка. Сыграй ещё.

Жорка играл уже громче. Сначала ту же фразу, потом подкатил ритм, потом перешёл на «Шаланды полные кефали» — не вполголоса, а почти как раньше, до тридцать первого июля, когда у него ремень был застёгнут. Кравцов опустил газету. Филиппов отложил тряпку с пистолетом. Морозов открыл глаза — не вставая, лёжа.

Прокопенко сидел у двери. Чая у него не было. Он не пил. Слушал.

Я допил свою кружку, не сводя глаз с керосиновой лампы. Жёлтый круг, край фитиля чёрный, в стекле тонкая трещина у основания. Лампа была старая — привезли ещё со старой полосы, до Могилёва. Ходила с нами с июля.

Жорка играл ещё минут десять. Не плакал, не смотрел в сторону — просто играл. И когда он закрыл, никто не сказал ничего. Только Беляев перо снова взял.

Я лёг на свою койку. Под подушкой по-прежнему было пусто. Жорка положил гармонь у изголовья — не убрал в чехол. Это я тоже заметил.

Заснул я быстро.

Около полуночи на полосе зашли моторы. Я слышал их сквозь сон, как слышат снаружи дождь. Две машины. Один мотор тянул тяжело, с хрипом на наборе. Кто-то из третьей эскадрильи. Звук ушёл за лес.

34
{"b":"968124","o":1}