А Берлиоз? Неужели он так страшно расплатился только за то, что не чувствовал за собою никакой вины? Но ведь ее не чувствовал за собой и Кайфа… Выходит, право на бытие имеют все чудовищные преступники и злодеи, каких только знала история, висельники, отравители, жуткие извращенные убийцы, сладострастные садисты и палачи…
Все их имена спутались в голове, лица слепились в одну громадную лепешку, и только одно мучительно сидело в памяти лицо, окаймленное огненной бородой, лицо Малюты Скуратова.
Даже изувер Малюта — и тот появляется на балу у сатаны, чтобы хоть в эту единственную ночь насладиться радостью существования, хоть чуть-чуть пригубить, выражаясь высокопарно, из чаши бытия. И один только Берлиоз исчезает совсем, без следа. Навсегда. Окончательно и бесповоротно.
Почему? Неужели он хуже их всех?
Да, в каком-то смысле хуже. Потому что, как ни ужасны они все, за ним стоит нечто неизмеримо более ужасное. Так в чем же, в конце концов, состоит эта его вина, до такой степени не соизмеримая с грехами самых отъявленных мерзавцев, каких только знала история, что все они могут заслужить прощение, а он — нет?
— Если я не ослышался, вы изволили говорить, что Иисуса не было на свете? — спросил иностранец, обращая к Берлиозу свой левый зеленый глаз.
— Нет, вы не ослышались, — учтиво ответил Берлиоз, — именно это я и говорил…
— Изумительно! — воскликнул непрошеный собеседник и, почему-то воровски оглянувшись и приглушив свой низкий голос, сказал: — Простите мою навязчивость, но я так понял, что вы, помимо всего прочего, еще и не верите в Бога? — Он сделал испуганные глаза и прибавил: — Клянусь, я никому не скажу.
— Да, мы не верим в Бога, — чуть улыбнувшись испугу интуриста, ответил Берлиоз, — но об этом можно говорить совершенно свободно.
Иностранец откинулся на спинку скамейки и спросил, даже привизгнув от любопытства:
— Вы — атеисты??!
— Да, мы — атеисты, — улыбаясь, ответил Берлиоз…
— Ох, какая прелесть! — вскричал удивительный иностранец и завертел головой, глядя то на одного, то на другого литератора.
— В нашей стране атеизм никого не удивляет, — дипломатически вежливо сказал Берлиоз, — большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о Боге.
Может быть, именно в этом вина Берлиоза? В том, что он — атеист, не верит в Бога и, мало того, пытается соблазнить неверием одного из малых сих — невежественного юного поэта Иванушку Бездомного.
Предположение это, при всей его соблазнительности, сразу надо отбросить, поскольку Михаил Александрович не врал, сообщая иностранцу, что «большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о Боге».
Я в Бога не верю. Мне смешно даже, непостижимо, как это интеллигентный человек идет в церковь Параскевы Пятницы и там молится раскрашенной картине… Я не мистик. Старух не люблю…
М. Зощенко. «О себе, об идеологии и еще кое о чем»
В этом откровенном признании особенно любопытна последняя фраза — о старухах. В ней-то как раз и содержится указание на то, что Михаил Зощенко, точь-в-точь как его тезка и единомышленник Михаил Берлиоз, говорит от имени большинства населения нашей страны. Вера в Бога в его представлении — удел количественно ничтожного и наиболее отсталого слоя этого населения, главную часть которого составляют старухи.
На страстной неделе бабка Фекла сильно разорилась — купила за двугривенный свечку и поставила ее перед угодником…
Фекла долго молилась, бормоча себе под нос всякие свои мелкие просьбишки, потом, стукнув лбом о грязный каменный пол, вздыхая и кряхтя, пошла к исповеди.
Исповедь произошла у алтаря за ширмой.
Бабка Фекла встала в очередь за какой-то древней старушкой и снова принялась мелко креститься и бормотать. За ширмой долго не задерживали…
Фекла вошла за ширму, низко поклонилась попу и припала к ручке…
— Ну, рассказывай, Фекла, — сказал поп, — какие грехи? В чем грешна?.. В Бога-то веруешь ли?..
— В Бога-то верую, — сказала Фекла. — Сын-то, конечно, приходит, например, выражается, осуждает, одним словом. А я-то верую.
— Это хорошо, матка, — сказал поп. — Не поддавайся легкому соблазну. А чего, скажи, сын-то говорит? Как осуждает?
— Осуждает, — сказала Фекла. — Это, говорит, пустяки — ихняя вера. Нету, говорит, не существует Бога, хоть все небо и облака обыщи…
— Бог есть, — строго сказал поп. — Не поддавайся на это… А чего, вспомни, сын-то еще говорил?
— Да разное говорил.
— Разное! — сердито сказал поп. — А откуда все сие окружающее? Откуда планеты, звезды и луна, если Бога-то нет? Сын-то ничего такого не говорил — откуда, дескать, все сие окружающее? Не химия ли это? Припомни — не говорил он об этом? Дескать, все это химия, а?
— Не говорил, — сказала Фекла, моргая глазами.
— А может, и химия, — задумчиво сказал поп. — Может, матка, конечно, и Бога нету — химия все…
М. Зощенко. «Исповедь»
Даже не шибко грамотному священнослужителю химия представляется чем-то неизмеримо более респектабельным и внушающим доверие, нежели «раскрашенная картина». При таком положении дел Бог, конечно, не жилец. Вот умрет эта древняя старушка, за которой бабка Фекла заняла очередь к исповеди, умрет и сама бабка Фекла. Сомневающийся поп расстрижется и устроится на какую-нибудь советскую службу, скажем, счетоводом. И все. С Богом будет окончательно покончено. «Химия» победит.
Разумеется, было бы некоторым упрощением считать, что все — решительно все — интеллигенты относились в ту пору к этому щекотливому вопросу столь же однолинейно и радикально. Выслушаем еще одного свидетеля — коллегу и сверстника Михаила Зощенко, человека примерно того же воспитания и того же круга:
Я вырос в семье, где религия сохранялась только в виде некоторых суеверий. Понятие Бога пришло ко мне в годы растерянности; «Бог» был псевдонимом: за ним скрывалась справедливость. Прежде я думал, что идея Бога связана с постным маслом, с кряхтеньем бабок, с невежеством. Вокруг меня были философы и поэты, они говорили на моем языке, но слово «Бог» казалось им естественным, как «жизнь» или как «смерть».
И. Эренбург. «Книга для взрослых»
Михаил Булгаков (он был сверстником Зощенко и Эренбурга) вырос в другой среде. Отец его — Афанасий Иванович Булгаков — был профессором Киевской духовной академии, и религия в семье сохранялась не только в виде отдельных суеверий. Слово «Бог», надо полагать, сызмала ассоциировалось у Булгакова не с кряхтящими невежественными старухами и не с постным маслом. По рождению и воспитанию он принадлежал к той категории интеллигентов, для которых это слово было таким же естественным, как «жизнь» или «смерть». Но не исключено, что и для него «Бог» был псевдонимом, за которым скрывалась если не справедливость, так что-то другое, не менее (а может быть, и более) важное.
Впрочем, к чему эти домыслы? Обратимся снова к роману: там взгляд автора на этот деликатный предмет выразился хотя и не прямо, но все же с достаточной определенностью:
— Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины…
— Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?..
И вновь он услышал голос:
— Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.
Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова…
— Ну вот, все и кончилось, — говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, — и я чрезвычайно этому рад… Беда в том, что ты слишком замкнулся и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, — и тут говорящий позволил себе улыбнуться…
Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего:
— Развяжите ему руки.
Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта…
— Сознайся, — тихо по-гречески спросил Пилат, — ты великий врач?
— Нет, прокуратор, я не врач, — ответил арестант, с наслаждением потирая измятую и опухшую багровую кисть руки…
— Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?
— Это очень просто, — ответил арестант по-латыни. — Ты водил рукой по воздуху, — арестант повторил жест Пилата, — как будто хотел погладить, и губы…
— Да, — сказал Пилат.