Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но сама эта формула (и такой) все-таки предполагает, что есть и какая-то другая, может быть, чистая и прекрасная Россия, которая ему тоже дорога. Что он просто не желает отделять одну от другой, а принимает свою родину целиком, с ее не только лицевой, парадной, но и — оборотной, грязной стороной, всю омерзительность которой он не хочет, не считает нужным, считает даже недостойным скрывать и замалчивать.

Да, у Блока это, может, и так. (У него даже слышится в этих строчках не только любовь, но и ненависть — «и страсть, и ненависть к отчизне», как написал он однажды.)

Но были в России писатели, поэты, мыслители, философы — и отнюдь не какого-нибудь там третьего ряда, а весьма даже крупные, — которые решительно предпочитали именно вот эту оборотную сторону, сладострастно восхваляли именно эту — нищую, грязную, грешную, измызганную Россию. Хотели видеть и любить ее только такой, и никакой иной.

Особенно искренно, а потому особенно талантливо это получалось у одного из замечательнейших писателей русских — Василия Васильевича Розанова.

Цитируя одно из наиболее откровенных высказываний Розанова на эту тему, Дмитрий Мережковский комментировал его с изумлением и некоторым даже ужасом:

Самообличение, самооплевание русским людям вообще свойственно. Но… до этого еще никто никогда не доходил. Тут преступлена какая-то черта, достигнут какой-то предел.

Россия — «матушка», и Россия — «свинья». Свинья — матушка. Полно, уж не насмешка ли? Да нет, он и в самом деле, плачет и смеется вместе: «смеюсь каким-то живым смехом, от пупика» — и весь дрожит, так что видишь, кажется, трясущийся кадык Федора Павловича Карамазова.

— Ах вы, деточки. Поросяточки! Все вы — деточки одной Свиньи Матушки. Нам другой Руси не надо. Да здравствует Свинья Матушка!..

В этой характеристике не было ни малейшего преувеличения. Розанов и в самом деле полагал, что именно вот такая, «самоедская» любовь к России, — что только она и есть — подлинная, настоящая.

Вот была, например, у него статья — «Левитан и Гершензон».

О трудах известного историка русской литературы и русской общественной мысли М. О. Гершензона он писал там так:

Берешь одну книгу — и залюбовываешься… Берешь другую книгу и залюбовываешься. Как у Левитана — смотришь один пейзаж и восхищаешься, смотришь другой пейзаж и восхищаешься… Оба, и Левитан, и Гершензон, умели схватить как-то самый воздух России…

Замечательно, что на пейзажах Левитана… пейзаж всегда — без человека. Вот «Весенняя проталинка», ну — завязло бы там колесо. Обыкновенное русское колесо обыкновенного русского мужика в обыкновенной русской грязи. Почему нет? Самая обыкновенная русская история. «Прелестная проталинка», — и ругательски ругается среди нее мужик, что «тут-то и утоп». — «Ах… в три погибели ее согни»…Как же это передать, как не несколько обезобразив «Проталинку»?..

Я думаю — стремнин и крупных людей по той же причине не берет и Гершензон… Да если в этом «разбираться», то выйдет «испачканный надписями забор», а не «Пропилеи» в афинском стиле.

Вдруг «сивухой запахло». В литературе-то? Литература должна быть благоуханна…

Отдав дань восхищения и живописцу и историку русской литературы, Розанов сперва, как бы непроизвольно, сбивается на несколько иронический тон. И вдруг эта легкая, едва заметная ирония взрывается нескрываемым сарказмом:

…Русская «суть»? — Ах, она мучительна. Ах, она страшна… Оба они, пейзажист и историк, взяли «Власа» вот собирающим копеечки на блюдо для построения «церкви Божьей». Благочестивый вид и благообразное занятие. Но была история «до этого». И вот на эту историю оба накинули покров.

Отчего как-то и заключаешь, что Русь не «кровная» им, не «больная сердцу». Ибо «родное»-то сердце всю утробушку раскопает. И все «на свет божий вытащит», да и мало еще — расплачется и даже в слезах самого историка или ландшафиста «кондрашка хватит».

Да, такую Россию «в дорожном мешке с собой» не увезешь! А те, чью очищенную, «ублагороженную», дистиллированную Россию можно увезти с собой в эмиграцию (хоть картиною Левитана, хоть восемью томами Пушкина), они — чужие, не родные ей, как бы старательно — и даже талантливо — ни притворялись своими:

Это мастерская «стилизация» русского ландшафта и то же истории русской литературы; и еще глубже и основательнее — стилизация в самом себе — русского человека, русского писателя, русского историка русской литературы, русского живописца. Нет боли, крика отчаяния и просветления…

Тут — камень в огород уже не только Левитана и Гершензона, а всех деятелей русской культуры, тщетно старающихся утаить свое инородчество.

Были бы они русскими, так изображали бы «русского грешника» не только в тот момент, когда он «кладет в тарелку грошик медный» и целует «столетний, бедный и зацелованный оклад», но и в те неприглядные мгновения его бытия, когда он готов — «воротясь домой, обмерить на тот же грош кого-нибудь, и пса голодного от двери, икнув, ногою отпихнуть».

Хотя изобразить этого «русского грешника» он (инородец) еще, быть может, и изобразит. А вот полюбить, признать в нем своего единокровного брата, а быть может, даже и увидеть в нем самого себя… И — мало того! — от души воскликнуть: «Д а, вот такая она, наша Русь, и никакой другой Руси нам не над о!..» — вот этого инородцу не дано…

2

Владислав Ходасевич тоже — как Левитан, как Гершензон — был инородцем. Ни капли русской крови не текло в его жилах. (Его дед по отцовской линии Я. И. Ходасевич был польский дворянин, участник восстания 1830 года, за что он был лишен дворянства, земли и имущества. Отцом матери поэта был известный в свое время публицист Я. А. Брафман — еврей, принявший православие.)

Этого своего «инородчества» Владислав Фелицианович не скрывает — он даже на нем настаивает, прямо называя себя пасынком России. Но для тех, кто посмел бы поставить под сомнение его кровную причастность русскому языку и русской культуре, у него давно уже был заготовлен ответ:
Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен. Она
Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна…
Она меня молитвам не учила,
Но отдала мне безраздельно все:
И материнство горькое свое,
И просто все, что дорого ей было…
И вот, Россия, «громкая держава»,
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.

Но — в этом же стихотворении — он не боится признаться и в том, что любит Россию не «самоедской» любовью. А что, подобно «английскому гражданину», он горд своей причастностью к наивысшим из ее достояний. У англичан — это «учреждения и высокая цивилизация» их «славного острова». У нас — иное:

В том честном подвиге, в том счастье песнопений,
Которому служу я в каждый миг,
Учитель мой — твой чудотворный гений,
И поприще — волшебный твой язык.

«Твой чудотворный гений» — это, конечно, Пушкин. Так возникает вторая — не менее важная — тема стихотворения. Выясняется, что это свое «мучительное право», свою кровную связь с Россией, свое бытие в русском языке и в русской поэзии Ходасевич не только «высосал» с молоком своей кормилицы, но и перенял, унаследовал от учителя — от Пушкина.

3

Ритм, синтаксис, архаическая лексика процитированного стихотворения — да и не его одного! — говорят о жестком консерватизме художественных вкусов Ходасевича. Да он никогда и не скрывал этого — свою упрямую приверженность классическим образцам формулировал не только внятно, но даже и подчеркнуто:

50
{"b":"964954","o":1}