Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Даже откликаясь на это единственное в своей неповторимости событие века он имел несчастье чувствовать не «заодно со всеми». Он и сам хотел бы чувствовать иначе. Да не выходит:

Москва встречает героя,
А я его — не встречаю.
Хоть вновь для меня невольно
Остановилось время,
Хоть вновь мне горько и больно
Чувствовать не со всеми.

Больше всего это удивительное стихотворение поражает не тем, что поэт нашел в себе мужество «пойти против течения». Отличие этих стихов от множества других сочинений на эту тему не в том, что все были радостно «за», а вот он один — «против». Главное их отличие в том, что поэт честно пытался «вытащить из себя» свои, лишь только им одним владеющие мысли и чувства, какими бы нелепыми и даже диковинными ни казались они всем его соотечественникам и современникам. И делал он это не потому, что сознательно запланировал себе такую причудливую стезю, а просто потому, что не мог иначе:

Я не был никогда аскетом
И не мечтал сгореть в огне.
Я просто русским был поэтом
В года, доставшиеся мне.
Я не был сроду слишком смелым
Или орудьем высших сил.
Я просто знал, что делать. Делал,
А было трудно — выносил.

И вот человек, который всю свою сознательную жизнь так думал и так чувствовал, так ощущал себя и свое место в мире, — этот до мозга костей русский интеллигент, не мыслящий себя и свою жизнь вне России, вне ее культуры и ее исторической судьбы, вынужден теперь жить вдали от родины.

Не знаю, как смог бы я найти слова, чтобы хоть отчасти выразить всю противоестественность случившегося. К счастью, такие слова уже давно нашел Пушкин:

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупив очи долу

Если слова болят

На заре перестройки мы с Владимиром Корниловым вдруг — нежданно-негаданно — оказались в городе Цюрихе. Корнилов тогда в первый раз пересек границу «большой зоны». (Сказать, что раньше он был «невыездной», было бы слишком мало. Не реже, чем раз в неделю, являлся к нему участковый и объяснял, что поэт, исключенный за «диссидентство» из Союза писателей, — уже никакой не поэт, а тунеядец, и потому должен незамедлительно определиться на какую-нибудь штатную должность. В конце концов Володя определился на должность дворника, уборщика снега.)

А в Цюрих мы с ним были приглашены на международную конференцию, посвященную проблемам российской словесности. Интерес к нашей стране тогда был большой, и конференция была весьма представительная. С нашей (российской) стороны в ней участвовали Андрей Битов, Владимир Войнович, Андрей Синявский… Продолжалась она несколько дней. И в один из них мне выпала честь представить внимавшей нам многочисленной и многоязычной аудитории одного из самых любимых моих современных русских поэтов — Владимира Корнилова.

Произнеся какие-то более или менее подходящие к случаю слова, я попросил Володю прочесть стихотворение, в котором рассказывалось о том, как он — юный студент Литературного института, — скучая на какой-то лекции, глядел из окна на немолодого человека, метущего двор. Человек этот был — Андрей Платонов, горькая судьба которого пронзила автора стихотворения только сейчас, спустя сорок лет, когда ему самому случилось оказаться в том же положении, в каком находился тогда этот наш опальный гений.

Я попросил Корнилова прочесть именно это стихотворение, потому что очень его любил. Но не только поэтому. Мне тогда показалось, что вот тут, сейчас, оно будет особенно уместно: услышав его, сидящие в зале не только ощутят пронзительную энергию корниловского стиха, но и прикоснутся душой к нелегкой судьбе автора.

Но Корнилов читать это стихотворение отказался. И отказ свой объяснил так:

— Стихи у меня простые, они похожи на шахматные задачи-двухходовки. И если я прочту это стихотворение, оно мало что добавит к тому, что сейчас вам сказал про него Сарнов.

Это, конечно, была злая неправда.

Первое отличие поэзии от прозы как раз в том и состоит, что творение истинного поэта (а Корнилов — поэт истинный!) не может быть пересказано другими словами. И стихотворение, о котором шла речь, не просто много чего добавило бы к тому, что неловкими своими словами пытался сказать о нем я: оно наверняка заразило бы даже эту — в лучшем случае лишь на треть русскоязычную — аудиторию спрессованной в нем энергией, запечатленным в нем душевным порывом.

Но первая половина той корниловской реплики (насчет сходства его стихов с шахматными задачами-двухходовками) была не просто самоуничижением, которое паче гордости. Толику истины она и впрямь в себе несла.

Этой (быть может, и не слишком удачной) метафорой Корнилов и в самом деле определил некую важную, очень индивидуальную, свойственную, пожалуй, только ему одному, черту своего поэтического мышления.

Попробую объяснить, что я имею в виду, поставив одно из самых замечательных корниловских стихотворений («Екатерининский канал») рядом с не менее замечательным в своем роде стихотворением Н. Коржавина «Церковь Спаса на крови». Повод для сближения (хотя и по контрасту, а не по сходству) тут очевиден: оба автора отталкиваются от одного и того же события.

Церковь Спаса на крови!
Над каналом дождь, как встарь.
Ради Правды и Любви
Тут убит был русский царь… —

так начинает свое стихотворение Коржавин. Это, так сказать, экспозиция. Но не только сюжетная, а, как принято нынче говорить, информация к размышлению. И он размышляет: мыслимое ли это дело — убивать кого-нибудь «ради Правды и Любви»? Нет, конечно! Он твердо знает, что нельзя. Он даже обращает это на себя, на собственную свою судьбу: «Сколько раз так — для любви! Убивали и меня…» И приходит к последнему, окончательному выводу: там, где кровь, нет и не может быть спасенья, «ставь хоть церковь на крови».

Казалось бы, все ясно. Точка поставлена. Но тут нас ждет новый виток — и мысли, и сюжета, — поражающий не просто неожиданностью, но и какой-то необыкновенной внутренней правдой, превращающей драму в трагическую антиномию.

Вопреки всем этим своим мыслям — таким ясным, таким непреложным и неопровержимым — поэт вдруг видит себя, двадцатилетнего. Он стоит на том самом месте и ждет. Издалека доносится стук копыт. Это приближается царская карета. И зная все, что он знает, опровергая только что высказанные, всем своим личным и общим нашим историческим опытом выстраданные доводы и резоны, с бомбой в руках он делает шаг ей навстречу.

Недостаток места мешает мне проанализировать это стихотворение подробнее. Но и сказанного довольно, чтобы увидеть: тут — и глубокая нравственная коллизия, и — если угодно — целая историософская концепция.

В стихотворении Корнилова нет и следа этих сложных, извилистых историософских и психологических ходов и поворотов. У него — «двухходовка». Мысль его проста и ясна, как прямая линия, которая, как известно, есть кратчайшее расстояние между двумя точками. Но у него стихотворение держится не мыслью, а интонацией, энергией, страстью. Обнаженным и резко выраженным чувством, мощью эмоционального и звукового напора:

На канале шлепнули царя —
Действо супротивное природе.
Раньше убивали втихаря,
А теперь при всем честном народе…
Сани — набок… Кровью снег набух…
Пристяжная билась, как в припадке…
И кончался августейший внук
На канале имени прабабки.
Этот март державу доконал.
И хотя народоволке бедной
И платок сигнальный, и канал
Через месяц обернулся пéтлей,
Но уже гоморра и содом
Бунтом и испугом задышали
В Петербурге и на всем земном
Сплюснутом от пререгрузок шаре.
И потом, чем дальше, тем верней,
Все и вся спуская за бесценок,
Президентов стали, как царей,
Истреблять в «паккардах» и у стенок.
158
{"b":"964954","o":1}