Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Что? Честь жены? Пощады нет!
И прямо с места
Дуэльный поднял пистолет
Отец семейства…
Он представитель всех бродяг.
Он как Онегин,
Ведь длинноног он, холостяк,
Однолинеен.
Он многозначен, как клавир,
Как медь оркестра,
Полифоничен, словно мир,
Отец семейства.
Он хлестко судит так и сяк,
Не терпит правил,
Он враг вселенной, холостяк,
Он сущий дьявол.
Свет истины почил на нем,
Он к нам заместо
Мессии выслан бытием,
Отец семейства.

Холостяк — вечный бунтарь, неизменный враг всех традиций. Отец семейства — сторонник прочных, незыблемых устоев. Но в том-то и состоит парадокс — по Винокурову вечный парадокс бытия, — что именно он, отец семейства, вот с этой самой своей повседневной обывательской возней, постоянными заботами о «низменном», земном, что именно он-то и есть — мотор истории, ее главная двигательная сила:

Не жизнь, а мытарство одно.
Но ты не смейся:
С историей он заодно,
Отец семейства.

Антиномия-то — антиномия, но при этом чувствуется, что все душевные симпатии поэта — на стороне «отца семейства». Бесспорные заслуги «холостяка» он признает рассудком. Что же касается «отца семейства», то с ним он — всей душой и всем сердцем.

Это можно понять. Поэма, как я уже сказал, была задумана и написана на пороге 70-х, когда разочарование в революционном эксперименте, в попытках насильственного переустройства мира уже владело многими. Первым эту «смену вех» заметил (во всяком случае, публично выразил) Борис Пастернак:

Воспоминание о полувеке
Пронесшейся грозой уходит вспять,
Столетье вышло из его опеки,
Пора дорогу будущему дать.

Столетье и в самом деле, если и не совсем еще «вышло из опеки» революционной идеологии, постепенно все-таки начало от нее освобождаться. Выражением этих общественных настроений и была «Баллада» Винокурова.

Василий Гроссман свою «Балладу о холостяке и об отце семейства» написал в 1935 году, когда такой взгляд на эту вечную коллизию был, мягко говоря, далеко не ординарен. (Не говоря уже о том, что автору за такие настроения могло крепко достаться на орехи. Доставалось и за гораздо меньшие провинности.)

Рассказ, о котором я говорю, назывался — «Четыре дня». Изображенная в нем ситуация словно бы продолжает ситуацию рассказа «В городе Бердичеве»:

Ночью польская кавалерия ворвалась в город. Очевидно, галицийские части открыли фронт. Красных в городе было мало, один лишь батальон чон.

Чоновцы отступили, и город достался полякам тихо, без пулеметного визга и хлопанья похожих на пасхальные яички гранат.

Они проснулись среди врагов, два бледнолицых от потери крови военкома, приехавшие с фронта лечить раны, и еще третий, старый человек, с которым они познакомились только вчера. Он совершенно случайно задержался в городе из-за порчи автомобиля. И доктор, у которого жили военкомы, ожидая, пока исправят электрическую станцию и можно будет включить сияющую голубым огнем грушу рентгеновской трубки, ввел его в столовую и сказал:

— Вот, пожалуйста, мой товарищ по гимназии, а ныне верховный комиссар над…

— Брось, брось, — сказал рыжий и, оглядев диван, покрытый темным бархатом, полку, уставленную китайскими пепельницами из розового мрамора, каменными мартышками, фарфоровыми львами и слонами, он подмигнул в сторону узорчатого, как Кельнский собор, буфета и сказал: — Да-с, ты, видно не терял времени, красиво живешь… — Он протянул военкомам свою мясистую большую руку и пробурчал: — Верхотурский. — И оба военкома одновременно кашлянули, одновременно скрипнули стульями, переглянулись и значительно подмигнули друг другу.

Военкомы переглянулись и значительно подмигнули друг другу не потому что рыжий старик Верхотурский, с которым их так неожиданно свела судьба, был «верховный комиссар над…». Во всяком случае, не только поэтому, а главным образом потому, что был он — старый революционер, большевик-подпольщик, то есть «холостяк» самой высокой пробы. Что же касается его старого товарища по гимназии — доктора, приютившего их в своей квартире, то он, как это видно из уже приведенной мною сцены, — типичнейший «отец семейства». Сцена, следующая непосредственно за той, которую я только что привел, подтверждает это самым наглядным образом:

Утром к ним зашел доктор; он был в мохнатом халате, на его седой бородке блестели капельки воды; щеки, покрытые фиолетовыми и красными веточками жилок, подергивались.

— Город занят польскими войсками, — сказал он… — Ты не считаешь, что вам безопасней уйти, может быть, это будет лучше всего, черным ходом, а?

— Ну нет, — сказал Верхотурский, — если мы уйдем сегодня, то попадемся, как кролики, на первом же углу. Сегодня мы не уйдем и завтра, вероятно, тоже не уйдем.

— Да, да, может быть, ты и прав, — сказал доктор, — но, понимаешь…

— Понимаю, понимаю, — весело сказал Верхотурский.

Они стояли несколько мгновений молча, два старых человека, учившихся когда-то в одной гимназии, и смотрели друг на друга. В это время вошла Марья Андреевна. Доктор подмигнул Верхотурскому и приложил палец к губам.

— Доктор вам уже сказал, что у нас вы в полной безопасности? — спросила она.

— Именно об этом мы сейчас говорили, — сказал Верхотурский и начал смеяться так, что его живот затрясся.

— Клянусь честью, ты меня не так понял, — сказал доктор, — я ведь думал…

— Понял, понял, — перебил Верхотурский и, продолжая смеяться, махнул рукой.

Верхотурский и не старается скрыть, что относится к бывшему товарищу по гимназии и к его обывательским страхам и заботам с откровенным презрением. Ему даже в голову не приходит, что, вынуждая «презренного обывателя» прятать у себя комиссаров в только что занятом белополяками городе, он обрекает его и всю его семью на смертельный риск. Ему представляется, что риск этот — в порядке вещей. Обыватель обязан рисковать, принося хоть эту малую лепту на алтарь того великого дела, на алтарь которого Верхотурский и его товарищи принесли всю свою жизнь без остатка: они-то рискуют ежедневно, ежечасно, ежесекундно, и это по их искреннему убеждению дает им право не считаться с жалкими судьбами тех, услугами которых — вольными или невольными — они вынуждены пользоваться, верша свое великое историческое дело:

Комиссары стояли у окна, всматриваясь в темноту. То там, то здесь вспыхивали огоньки спичек, раздавались выкрики людей, поспешно отбрякивали подковы легконогих адъютантских лошадок, но эти звуки глохли в гудении тысяч шаркающих сапог.

— Подумать только, — сказал Верхотурский, — что парень, с которым я одно время встречался в варшавском подполье, который когда-то ходил на сходки, таскал за пазухой литературку, теперь вот заправляет этой контрреволюционной махиной, борющейся с коммунизмом.

— Борющиейся с коммунизмом! — крикнул Фактарович и взмахнул руками. И, может быть, потому, что его голова горела, он заговорил безудержно и громко о великой социалистической революции. И странное дело, — хотя за темным окном раздавался равномерный ужасающий гул молча идущих полков, — не было сомнения, что сила на стороне этого человека, стоящего у окна большой полутемной комнаты.

103
{"b":"964954","o":1}