Огоньки поплыли дальше, вглубь болота, словно приглашая следовать за собой. И Арина, словно во сне, пошла. Ее босые ноги сами находили едва заметные тропки, зыбкие гряды твердой почвы среди жидкой грязи. Она шла, как лунатик, ведомая мертвым светом.
Вокруг нее оживали тени. Коряги, которых было великое множество, принимали зловещие очертания. Вот застыл в немом крике человек с поднятыми к небу руками-суками. Вот притаился огромный зверь с горбатой спиной и пустыми глазницами. Вот сидит на корточках старуха-ведьма, уставившись на нее из темноты. Арина моргала, и образы расплывались, превращаясь обратно в обычные, пусть и причудливые, куски дерева. Но ощущение, что за ней наблюдают, не проходило. Наблюдают тысячи глаз — и живых, и мертвых.
Она прошла мимо островка, поросшего чахлыми, кривыми березками. Их ветви были украшены тряпками, выцветшими от дождей и времени. Обереги. Кто-то пытался задобрить Хозяина, отметив эту границу. Но граница была стерта. Арина была по ту сторону. Она смотрела на эти жалкие подношения с новым, странным чувством — не страха, а превосходства. Они там, по ту сторону тряпок, боятся. А она здесь. Она уже часть того, чего они так страшатся. Эта мысль была горькой, но в ней таилась крупица гордого утешения.
Она шла, может, час, может, два. Время здесь потеряло смысл. Оно текло, как эта болотная вода — медленно, вязко, бесцельно. Силы покидали ее. Дрожь, которую она сначала могла сдерживать, теперь сотрясала ее все чаще и сильнее. Зубы выбивали дробь. Руки и ноги онемели, стали чужими, тяжелыми, как чугунные болванки.
Мысли путались. Всплывали обрывки воспоминаний. Тепло печи в родной избе. Запах свежеиспеченного хлеба. Улыбка Луки, еще чистая, еще не запятнанная трусостью. Потом снова — лицо Деда Степана, искаженное ненавистью. Удар кулака. Холод веревки на запястьях. Взгляд Луки, опущенный в землю.
«Предали… Все предали…»
Эта мысль жгла изнутри сильнее любого холода. Обида, горькая и ядовитая, поднималась по горлу комом. Она не плакала. Слезы замерзли бы на ее щеках. Она просто шла, неся в себе эту черную, тяжелую ношу.
И вот, пытаясь переступить с одной кочки на другую, она оступилась. Нога не нашла опоры, соскользнула в сторону, и все ее тело рухнуло вперед, в черную, зияющую полынью между кочками, прикрытую пеленой ряски.
Это была не просто лужа. Это была трясина.
Сначала она даже не поняла, что произошло. Просто холод объял ее с головой, хлестнул в лицо, ворвался в нос и рот, заставив захлебнуться. Она инстинктивно забилась, пытаясь встать, оттолкнуться. Но вместо твердой почвы ее руки и ноги встретили лишь плотную, тягучую, бездонную жижу. Она не тонула быстро, как в воде. Ее засасывало. Медленно, неумолимо.
Паника, дикая, слепая, затопила ее сознание. Она закричала, но крик превратился в хриплый, захлебывающийся звук. Она металась, хваталась за края полыньи, но они осыпались в руках, превращаясь в скользкую, холодную грязь. Трясина тянула ее вниз. Уже по грудь. Уже по шею.
Она запрокинула голову, пытаясь поймать воздух. Над ней плыли редкие, рваные облака в отсветах луны. Казалось, так близко. Всего лишь руку протяни. Но руки были тяжелыми, как из свинца, и не слушались.
Отчаяние достигло своего пика, сжав горло ледяным обручем. Сейчас будет конец. Темнота. Ничто. Ее тело найдут? Нет. Его поглотит эта жижа. Останется лишь тихий, чавкающий звук, и все.
И странно, в этот миг, на самом краю, паника вдруг отступила. Ее сменила апатия, тяжелая, всепоглощающая. Что она, в сущности, теряла? Жизнь в грязи и страхе? Любовь, оказавшуюся трусостью? Людей, готовых сжечь ее за чужие грехи?
Усталость, накопленная за все годы, навалилась на нее, как каменная плита. Ей стало… все равно. Руки перестали биться, тело обмякло, смирившись с участью. Холод уже не чувствовался таким пронзительным. Он стал просто фактом. Частью бытия.
В этой полной отрешенности ее слух, обострившийся до предела, уловил новый звук. Не бульканье и не шепот. Тихая, протяжная музыка. Словно кто-то водил смычком по натянутому туго болотному шелку, рождая вибрирующий, печальный гул. Он исходил не из одного источника, а из самой топи, из каждого пузырька, поднимающегося со дна. Это была похоронная песнь, которую болото пело для нее. И в этой песне была своя жуткая, непостижимая красота.
Она закрыла глаза, позволив трясине принимать ее. И в этой капитуляции, в этом отказе от борьбы, она вдруг почувствовала нечто новое.
Сначала это было просто ощущение. Не звук, не образ. Присутствие. Огромное, древнее, непостижимое. Оно было повсюду — в воде, в воздухе, в самой грязи, что сжимала ее тело. Оно было болотом, а болото было им.
Потом в ее разум, преодолевая барьеры плоти и сознания, хлынули чувства. Не ее собственные. Чужие. Бесконечная, вековая тоска. Скука, простирающаяся на столетия. Одиночество, такое полное и абсолютное, что по сравнению с ним ее собственная покинутость казалась детским лепетом.
И вместе с тоской — любопытство. Жажда. Голод. Не физический, а иной. Голод по теплу. По жизни. По эмоциям, ярким и жгучим, которых это существо было лишено.
Арина не видела его. Но она чувствовала его внимание, сфокусированное на ней. Как огромный, незрячий зверь учуял в своем царстве крошечную, дрожащую былинку, полную боли и гнева.
И эта боль, этот гнев — казалось, существо впитывало их, как сухая земля впитывает воду. Ее обида была ему пищей. Ее ярость — вином.
Перед ней, из самой гущи черной, бурлящей тины, начала медленно подниматься фигура. Она не имела четких очертаний. Это была просто масса — темной воды, переплетенных, скользких корней, гниющей листвы и теней. Она колыхалась, меняла форму, то напоминая высокого человека, то бесформенную глыбу. В том месте, где должен был быть лик, зияли две впадины, и в них горели те самые холодные огоньки, что водили ее сюда, только теперь они были больше, ярче, и в них читался недобрый, пристальный разум.
Оно не издавало звуков. Но его мысли входили в ее сознание, как лезвие в масло. Они были тяжелыми, медленными, как само течение болотных вод.
…Маленькая… Сломанная… Полная огня…
Голос — если это можно было назвать голосом — был подобен шелесту тысяч листьев, бульканью пузырей в глубине, скрипу столетних деревьев. Он был множественным и единым одновременно.
Арина не могла ответить. Она могла только чувствовать. И она чувствовала, как это существо изучает ее. Пробирается в самые потаенные уголки ее памяти. Видит лицо Степана. Слышит крики толпы. Чувствует жгучую боль предательства Луки.
…Они… жгут… ломают… боятся… — прошелестел голос, и в нем прозвучало нечто, отдаленно напоминающее понимание…Твоя боль… сладка… Твоя ярость… сильна…
Существо приблизилось. От него пахло озерной глубью, вековой сыростью, терпким багульником и чем-то еще — древним, холодным, камнем и звездной пылью. Оно было смертью и вечностью в одном лице.
Одна из его «рук» — подобие конечности, слепленное из тины и корней — медленно протянулась к ней. Она не касалась ее, остановившись в сантиметре от ее лба. Но Арина почувствовала ледяное прикосновение прямо в мозгу.
…Ты звала… и я пришел… Ты хочешь… того же… чего и я…
Она не понимала. Что она хочет? Она хотела мести. Хотела, чтобы они почувствовали ту же боль, что и она. Хотела, чтобы они боялись. Чтобы сгорели не ее тело, а их жалкий, убогий мирок.
И существо уловило эту мысль. Оно словно бы… обрадовалось. Холодные огоньки-глаза вспыхнули ярче.
…Я могу… дать… Дать силу… Чтобы они… увидели… свой страх… Чтобы топи… пришли… к их порогу…
Сила. Та самая, перед которой они все — и Степан, и Лука, и вся деревня — падут ниц. Та самая, что превратит ее из жертвы в грозу. Из изгоя в вершительницу судеб.
Цена? В ее положении это был пустой звук. Что оно может взять? Ее жизнь? Она уже была в его руках.
…Ты… будешь… моей… — прошелестел голос, и в этих словах прозвучала не просто констатация факта, а древнее, не знающее возражений право собственности…Твое тело… твой гнев… твоя душа… Здесь… С ними… Навсегда…