Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Весть о том, что грозный, несокрушимый Степан превратился в беспомощного, лепечущего ребенка, окончательно подкосила дух в деревне. Не стало не только лидера, но и последнего символа. Символа той кривой, убогой «справедливости», что творилась здесь испокон веков. Теперь некому было указывать, кого винить, кому молиться и против кого объединяться. Оставшись без пастуха, стадо почувствовало себя брошенным на растерзание перед лицом невидимого, но вездесущего хищника, что дышал им в затылок.

Но инстинкт самосохранения — великая и слепая сила. И страх, достигнув определенного пика, перестал парализовать и породил не покорность, а отчаянную, слепую, бессмысленную агрессию. Страх, который нельзя больше выносить в одиночку, ищет выхода в толпе, в коллективном безумии, где индивидуальная ответственность тонет в общем хаосе, как капля в бурном море.

Инициатором стал Митька, тот самый, что бросил в Арину заступ и бил ее кулаками. Мужик недалекий, тупой, как обух, но сильный и злой, как цепной пес, привыкший кусать по указке хозяина. Он был одним из тех, кто с особым, пьяным рвением избивал Арину в день ее ареста. И теперь он понимал — очередь дошла и до него. Он чувствовал это каждой клеткой своего тела, каждой ночью просыпаясь в ледяном поту от одних и тех же видений, где из болота, с тихим чавканьем, выползали чёрные, склизкие щупальца и тянулись именно к его дому, к его порогу, скребутся в дверь.

Вечером на четвертый день после падения Степана, он тайком, украдкой, собрал у себя в прокопченном амбаре нескольких таких же, как он, затравленных и отчаявшихся. Там были братья Горины, прославившиеся своей немой жестокостью на охоте, вдова солдатка Аграфена, которая после смерти Устиньи боялась собственной тени, но еще больше боялась этого томительного, молчаливого ожидания расплаты, и еще несколько мужиков, чьи лица были искажены застарелой злобой и свежим, диким страхом. Воздух в амбаре был спёртым, густым, пахло дегтем, крысиным пометом, потом и перегаром.

— Так больше жить нельзя! — хрипло, с надрывом говорил Митька, размахивая поллитровой бутылкой самогона, словно это был священный сосуд. — Сначала Устинья, потом Лука (о котором все уже думали, как о покойнике, не слыша из его кузницы ничего, кроме приглушенного шепота и стука), теперь Степан! Она нас по одному, как волк овец в загоне, перегрызет! Пока мы тут прячемся по углам, как тараканы! Завтра моя изба рухнет, послезавтра — твоя! Или из колодца вместо воды алая кровь польётся!

— А что делать-то? — уныло, без надежды спросил один из Гориных, с тоской глядя на запотевшее, грязное стекло фонаря. — Колдунья она, сила нечистая за ней стоит. Не подступиться. Ты видел, что со Степаном сделала? Не убила — хуже. Сделала пустым местом, тряпкой. Кто мы против такого?

— Вместе подступимся! — ударил кулаком по ржавой бочке Митька, и она глухо, жалобно звякнула. — Всех, кого она могла обидеть, собрать! С вилами, с топорами, с косами! Окружить ее избу и спалить! Сжечь дотла, вместе с ней! Раз не берет сталь, возьмет огонь! Огонь все чистит! И колдуний, и нечисть любую! Дымом да огнём её выкурим, как лисицу из норы!

Идея, примитивная и жестокая, как каменный топор, упала на благодатную, унавоженную страхом почву. Отчаяние искало хоть какого-то выхода, и коллективное, яростное насилие было самым простым и привычным для них решением. Оно давало хмельную иллюзию действия, возвращало потерянное ощущение контроля над своей судьбой, пусть и на миг, пусть и ценою крови. Они договорились собраться следующей ночью. Послали тайком мальчишку-сироту, чтобы тот, как мышь, пробираясь по задворкам, предупредил других — всех, кто когда-либо косо смотрел на Арину, кто участвовал в ее избиении, кто молчал и одобрял, когда ее обвиняли. Тихий, зловещий шепот заговора пополз по деревне, как подземный огонь по сухим торфяникам, готовый вспыхнуть в любую минуту.

Арина чувствовала их сговор каждой порой своей новой кожи. Он был похож на зловонный, горячий ручей, забившийся в глубине спящего леса, отравляющий корни. Их страх никуда не делся, но теперь он горел, как торф, тлел злым, решительным, ядовитым огнем. Она сидела в своей темной, прохладной избе, и сквозь вечный шепот болота, сквозь гул земли, до нее доносились обрывки их мыслей, их злобный, сдавленный шепот, звон точильных камней о железо, тяжелое, прерывистое дыхание. Она чувствовала, как её амулет на груди отзывается на эту сгущающуюся энергию ненависти лёгкой, почти приятной, щекочущей вибрацией. Болоту нравилось. Оно смаковало этот новый, острый, пряный вкус коллективного страха, готового в любой миг перерасти в слепую ярость.

Она могла бы остановить их. Прийти к ним сейчас, явиться, как являлась Степану, и посеять панику, обратить в бегство. Но что-то удерживало ее. Холодное, отстраненное любопытство? Желание увидеть, на что еще способны эти жалкие, зашоренные люди, когда их загнали в самый угол? Или леденящая душу уверенность в своей силе, позволявшая смотреть на их жалкие потуги, как на возню муравьев у подножия горы? Она была уже по ту сторону их человеческих страстей, их надежд и отчаяния. Их заговор был для неё лишь интересным, хоть и неприятным, явлением природы, грозой, которую можно наблюдать из надежного, крепкого укрытия.

Она чувствовала и другое, куда более грозное. Болото. Оно тоже ощутило этот робкий, но дерзкий сговор. И оно… заволновалось. Не ярость Болотника, не его целенаправленная, ревнивая воля, а нечто более масштабное, древнее и стихийное. Сама Тópь, чьи владения они, ничтожные червяки, посмели осквернить своими кознями, медленно, лениво пробуждалась от многовековой дремоты. И она была голодна. Она чувствовала дерзкий, глупый вызов, исходящий от этого скопления двуногих муравьев, и готовилась дать ответ. Ответ, который не будет иметь ничего общего с человеческими, мелкими представлениями о мести или справедливости. Это будет ответ стихии, равнодушный и всесокрушающий, как ураган или землетрясение.

На следующее утро деревня проснулась не от петухов, а от пронзительных, истеричных криков. Кричала солдатка Аграфена, вышедшая за водой к колодцу, что стоял на площади. Ведро, опущенное вниз, принесло не чистую, хоть и железистую воду, а густую, ржавую, мутную жижу, пахнущую тиной, гнилью и мертвой рыбой. Вода в колодце была болотной. Она была неестественно тёплой, как парное молоко, и в ней, словно червячки, плавали какие-то мелкие, белесые, слепые существа, шевелясь.

Весть мигом, как пожар, облетела Приозёрную. Бросились к другим колодцам, к каждому. Та же ужасная картина. Вода во всех колодцах, даже в самом глубоком и почитаемом, у старой часовни, стала мутной, бурой, с плавающими в ней мелкими травинками, личинками насекомых и тем самым белесым планктоном. На вкус — горькой, отдававшей медью, железом и тленом. Один из мужиков, отпив глоток от отчаяния, тут же согнулся в припадке мучительной рвоты, будто выпил яду.

Паника, сдерживаемая до этого стенами изб, вырвалась наружу, затопила улицы. Без воды деревня была обречена на медленную, мучительную смерть. Это был удар не по одному человеку, а по самому основанию их жизни, по самому корню. Удар, против которого были бессильны и вилы, и топоры, и вся их мужская ярость. Это было начало конца, и даже самый тупой батрак понимал это с животной ясностью. Теперь их мирок рушился не по краям, а в самом своем основании, почва уходила из-под ног в прямом и переносном смысле.

Митька и его сторонники пытались утихомирить обезумевшую толпу, крича, что это всё проделки ведьмы, и что теперь тем более нельзя медлить, нужно действовать. Но их голоса тонули в общем хаосе, как щепки в водовороте. Люди бегали от колодца к колодцу, черпали вонючую, теплую воду, с ужасом и отвращением выливая ее обратно. Женщины плакали, причитали, дети жались к матерям, не понимая, что происходит, но чувствуя всеобщий, непереносимый ужас, витающий в воздухе.

Арина, стоя у своего затянутого паутиной окна, чувствовала эту нарастающую, густую волну всеобщего отчаяния. Она не отдавала болоту такого приказа. Это была его собственная, независимая, стихийная реакция. Как организм, отторгающий занозу, воспаляющийся и гноящийся. И этот организм был бесконечно древнее и могущественнее её, со своей собственной, нечеловеческой волей. Она была лишь искрой, упавшей в сухой торф, но пожар начинал жить своей собственной, неукротимой жизнью, пожирая всё на своем пути.

17
{"b":"964545","o":1}