— Ты что, голубчик, мой новый караульный?
— Так точно, ваша светлость. Переведен к вам с отрядом. Колышкин Миколай Иванович.
— Сейчас я не светлость. Сейчас я арестант, — усмехнулся Бестужев.
— Никак нет, для меня вы светлость, поскольку пострадали безвинно.
Бестужев с удивлением посмотрел на сержанта. Что это он разоткровенничался? На шпиона, которого Шувалов задумал втереть в доверие, явно не похож. Бестужев плохо представлял, как должен выглядеть человек, которого позднее стали называть подсадным, но чувствовал — как-то не так, во всяком случае без этой голубоглазой улыбки.
— Я переведен сюда сегодня утром и буду у вас с моим отрядом неделю, — продолжал Колышкин, вдруг переходя на свойский шепот, хотя таиться ему было совершенно не от кого.
— Почему именно неделю?
— Потому что нас больше чем на неделю не определяют. Начальство боится сговора в интересах подследственного. Когда человека долго охраняешь, то привыкаешь к нему, — добавил он доверительно и спросил: — Дозвольте сесть?
Смотрящий поверх очков Бестужев величественно кивнул.
— Это про какой же ты сговор говоришь? Про подкуп, что ли?
— Именно, ваша светлость.
— А ты, значит, неподкупный, — скривил губы Алексей Петрович.
— Как же меня можно подкупить, если я и так за справедливость? Правда, подарки дают. Я не отказываюсь. Так на так получается. Я когда Бернарди-ювелирщика охранял на прошлой неделе…
— Как, он тоже арестован? — воскликнул Бестужев.
— Так точно, ваша светлость. Пребывает в крепости невдалеке от Тайной канцелярии. На допросах еще не был. Поскольку я за справедливость, то две записки ему уже отнес и ответ передал на словах.
Алексей Петрович вдруг страшно разнервничался, вскочил с места, пробежал вдоль библиотеки, на ходу машинально закрывая книжные шкафы.
— И чего же Бернарди передал на словах?
— Одно слово: «понял» в обоих случаях. Сколько же у вас книг, ваше сиятельство! Я ведь тоже читать обожал, но сейчас недосуг. — Он взял книгу, раскрыл ее наугад и прочел с выражением: — «Если же под именем судьбы такое понимаем сопряжение обстоятельств, которые хотя необходимо случаются, однако по действию причин некоторые же оных часть управляются благоразумием людей, и все вообще зависит от верховной благоустрояющей причины…»
— Да будет вам, — перебил его Бестужев, пытаясь забрать книгу. — Кто тебе записки передавал?
Колышкин, заложив страницу пальцем, цепко держал книгу. Ответил он, однако, с удовольствием и полной искренностью.
— Некто Шкурин. По должности — камердинер. А пишущий сии записки есть величина, чьим камердинером Шкурин является.
Несмотря на замысловатый язык, Бестужев понял, о ком шла речь, и сердце у него забилось. Но называть вслух великую княгиню он не хотел.
— А знает ли шкуринский господин, что ты в мой дом в караул вступил? — спросил он нетерпеливо.
— Осмелюсь присовокупить — госпожа… а не господин, — деликатно напомнил Колышкин. — Пока не знают, но, думаю, сегодня им все будет известно, поскольку есть один трактир, где я с этим камердинером встречу буду иметь.
— Подарки тебе сейчас дарить или опосля? — скривился Алексей Петрович, хотя и старался придать лицу ласковое выражение.
— Уже подарено все. Шкуринская госпожа весьма щедры. Они тоже за справедливость, — Колышкин ласково улыбнулся, потом жестом фокусника открыл книгу на недочитанной странице и продолжил чтение: — «…верховной благоустрояющей причины, то сие понятие с истиною согласно и обыкновенно называется разумною или философскою судьбою». — Он поднял на Бестужева потрясенный взгляд.
— И я тоже могу послать записку шкуринской госпоже?
— А как же, ваше сиятельство! — Колышкин неожиданно подмигнул Алексею Петровичу и опять нырнул в книгу: — «Виды таковой судьбы суть следующие: раз, судьба слепая есть противоборное истине мнение, которое утверждает, что сей мир произошел из необходимости, без предшествующей или управляющей разумной причины. Второе, — он перевел дух, — судьба астрологическая, которая внешняя причина жизни, счастия и нравов человеческих поставляется в небесных светилах, и третья, — он выразительно поднял палец, — судьба магометанская…»[146]
Определение третьего вида судьбы Бестужев уже не слышал, он сочинял записку Екатерине. В первом варианте письмо выглядело так:
«Послание мое к вам в тайнохранилище схвачено, что зело некстати. Теперь известные лица, кого именовать не хочу, требуют очищения совести и долга. Разговор идет касаемый манифеста и переписки с Цезарем поверженным».
Алексей Петрович поставил точку и представил тучного испуганного Апраксина в парике барашком, с лежащим на коленях пузом. Он зачеркнул Цезаря, заменив его Квинтом Серторием. Последний был тоже достойным полководцем, но рядом с Гаем Юлием у него была труба пониже и дым пожиже. В третьем прочтении ему не понравилось слово «манифест». Не приведи Господь, и эта записка попадет в руки прокуроров, тогда не отвертишься, под розыск подведут. Пытки Алексей Петрович боялся. И не столько страшила его боль, сколько непредсказуемость собственного поведения. Чтобы он, старый человек, потерял себя и стал бы умолять о чем-то палачей! Сама мысль об этом была непереносимой. Слово «манифест» он заменил «мыслями о престолонаследии», переписал записку набело.
Колышкин, видя старания Алексея Петровича, заметил как бы между прочим:
— Писать следует убористо и на малом листе, поскольку эпистолу вашу я спрячу под пуговицы, — он показал на манжет.
Алексей Петрович переписал в третий раз, сжег на свечке черновики. В окончательном варианте значилось:
«Три известных лица спрашивают „о престолонаследии и переписке с Квинтом Серторием поверженным“».
Колышкин засунул записку за манжет не отрываясь от чтения, и Бестужев усмотрел в этом почти машинальном жесте неуважение к тайне и к себе самому.
— Может, вам подарить эту книгу? — ядовито спросил он, обращение на «вы» усугубляло его раздражение.
— Зачем дарить, — буркнул Колышкин, — здесь и так все конфискуют, — он окинул взглядом книжные полки.
Бестужев обомлел. Может, этот нахал, этот поборник справедливости уже считает его библиотеку своей собственностью? Но ведь он прав! Что бы ему ни присудили, это будет в любом случае с конфискацией. А это значит, что все отнимут, кроме какой-либо жалкой деревеньки… А может, и ее не оставят?! Только сейчас он с полной уверенностью понял, что все эти привычные и родные вещи: стол, ковер, иконы в дорогих, серебряных окладах, эти голландского образца обитые кожей стулья с высокой спинкой, эта картина — станут принадлежать другому человеку. И он не сможет защитить эти милые его сердцу вещи!
А может быть, сможет? Какое счастье, что при покупке дворца на Каменном острове он оформил все на имя жены. Государыне ничего не стоит взять под арест его супругу, как случилось с юной Марией Лесток, урожденной Мегден. И крепости со своим лекарем сидела, и в ссылку за ним пошла. Но здесь другой случай. Елизавета Петровна из милости, а может по забывчивости, не подвергла супругу Анну Ивановну аресту. Значит, есть малая надежда, что каменноостровский особняк с парком и службами останется за ней… А это еще то значит, что можно перевести из этого дома на Каменный и серебро, и гобелены, и картины, и фарфор — все ценное… не говоря уж о платье. Перевозить следует, конечно, тайно, по ночам, если Колышкин со всем отрядом закроет на это глаза. Если гвардейский сержант увидит в этих ночных вояжах намек на справедливость, то за небольшую мзду… нет, здесь книгами не отделаешься, нужны полноценные подарки.
Колышкин все понял с полуслова и с радостью во взоре согласился во всем помогать арестованному, только посоветовал делать это немедля, пока лед на Неве и на заливе крепок.