Преданность мистера Спарклера могла сравниться разве только со своенравием и жестокостью его владычицы. Иногда она обращалась с ним так ласково, что он только кудахтал от радости, а день или час спустя относилась к нему с таким полным пренебрежением, что он низвергался в мрачную бездну отчаяния и громко стонал, делая вид, будто кашляет. Его постоянство нисколько не трогало Фанни, хотя он так прилип к Эдуарду, что тот, желая отделаться от его общества, должен был удирать боковыми коридорами и черным ходом и ездить заговорщиком в крытых гондолах; хотя он так интересовался здоровьем мистера Доррита, что заходил осведомиться каждый день, точно мистер Доррит страдал перемежающейся лихорадкой; хотя он разъезжал под окнами своей владычицы с таким усердием, словно побился об заклад, что сделает тысячу миль в тысячу часов; хотя он являлся откуда ни возьмись всюду, где показывалась ее гондола, и пускался за ней в погоню, точно его возлюбленная была прекрасная контрабандистка, а он – таможенный стражник. Вероятно, благодаря этому постоянному пребыванию на чистом воздухе и влиянию морской воды в связи с его природным здоровьем, мистер Спарклер, судя по наружности, вовсе не отощал, напротив, вместо того чтобы тронуть сердце возлюбленной истомленным видом, он толстел со дня на день, и та особая черта его внешности, которая делала его похожим скорее на распухшего мальчика, чем на молодого человека, выступала все резче и резче.
Когда Бландуа явился с визитом, мистер Доррит принял его очень милостиво, как друга мистера Гоуэна, и сообщил ему о своем намерении предложить последнему увековечить его черты для потомства. Бландуа был в восторге, и мистеру Дорриту пришло в голову, что ему, возможно, будет приятно передать другу об этом милостивом предложении. Бландуа взял на себя это поручение со свойственной ему непринужденной грацией и поклялся исполнить его прежде, чем состарится на один час.
Когда он сообщил об этом Гоуэну, последний с величайшей готовностью послал мистера Доррита к черту раз десять подряд (маэстро ненавидел протекцию почти так же, как и отсутствие ее) и чуть не поссорился с приятелем за то, что тот взялся передать ему это поручение.
– Может быть, это выше моего ума, Бландуа, – сказал он, – но убей меня бог, если я понимаю, какое вам дело до этого.
– Клянусь жизнью, я так же мало понимаю. Никакого, кроме желания услужить другу.
– Доставив ему случай поживиться насчет выскочки, – заметил Гоуэн, нахмурившись. – Вы это хотели сказать? Пусть ваш новый друг закажет какому-нибудь маляру намалевать его голову для трактирной вывески. Кто он и кто я?
– Professore, – возразил посол, – а кто таков Бландуа?
Не интересуясь, по-видимому, этим вопросом, мистер Гоуэн сердито свистнул, на чем и кончился разговор, однако на другой день вернулся к этой теме, сказав своим обычным небрежным тоном, с легкой усмешкой:
– Ну, Бландуа, когда же мы отправимся к вашему меценату? Нам, поденщикам, не приходится отказываться от работы. Когда мы пойдем взглянуть на заказчика?
– Когда вам угодно, – сказал обиженный Бландуа. – Какое мне дело до этого? При чем тут я?
– Я скажу вам, какое мне дело до него, – ответил Гоуэн. – Это кусок хлеба. Надо есть. Итак, милейший Бландуа, идем!
Мистер Доррит принял их в присутствии дочерей и мистера Спарклера, который забрел к ним совершенно случайно.
– Как дела, Спарклер? – небрежно спросил Гоуэн. – Если вам придется жить умом вашей матушки, старина, то вы, наверно, устроитесь лучше, чем я.
Мистер Доррит объяснил свои намерения.
– Сэр, – сказал Гоуэн с усмешкой, довольно любезно приняв его предложение, – я новичок в этом ремесле и еще не успел ознакомиться со всеми его тайнами. Кажется, мне следует взглянуть на вас несколько раз при различном освещении, заявить, что вы превосходная натура, и сообразить, когда я буду свободен настолько, чтобы посвятить себя великому произведению с должным энтузиазмом. Уверяю вас: я чувствую себя почти изменником милым, одаренным, славным, благородным ребятам, собратьям-художникам, отказываясь от этих фокусов. Но я не подготовлен к ним воспитанием, а теперь поздно учиться. Ну-с, по правде сказать, я плохой живописец, хотя и не хуже большинства. Если вам пришла фантазия выбросить сотню гиней, то я, бедный родственник богатых людей, буду очень рад, если вы бросите их мне. За эти деньги я сделаю лучшее, что могу, и если это лучшее окажется плохим, то… то у вас будет плохой портрет с неизвестным именем вместо плохого портрета с известным именем.
Этот тон понравился мистеру Дорриту, хотя и показался ему несколько неожиданным. Во всяком случае, из слов мистера Гоуэна было ясно, что джентльмен с хорошими связями, а не простой ремесленник, считает себя обязанным мистеру Дорриту. Последний выразил свое удовольствие, предоставив себя в распоряжение мистера Гоуэна, и прибавил, что надеется продолжать с ним знакомство независимо от заказов.
– Вы очень добры, – сказал Гоуэн, – я не отрекся от общества, приписавшись к братству вольных художников (превосходнейшие ребята!), и не прочь иногда понюхать старого пороху, хоть он и взорвал меня на воздух. Вы не подумайте, мистер Доррит, – тут он снова засмеялся самым непринужденным образом, – что я прибегаю к нашим профессиональным фокусам (это будет ошибкой: я, напротив, всегда выдаю их, хотя люблю и уважаю нашу профессию от всей души), обращаясь к вам с вопросом насчет времени и места?
Кха! Мистер Доррит нимало… хм… не сомневается в искренности мистера Гоуэна.
– Еще раз скажу: вы очень добры. Мистер Доррит, я слышал, что вы едете в Рим. Я тоже еду в Рим, где у меня друзья. Позвольте же привести в исполнение мой преступный замысел относительно вас там, а не здесь. Здесь мы все будем более или менее суетиться перед отъездом, и хотя вряд ли найдется в Венеции оборванец беднее меня, но все же во мне еще сидит любитель – к ущербу для ремесла, как видите, – и я не стану приниматься за работу второпях, единственно из-за денег.
Эти замечания были приняты мистером Дорритом так же милостиво, как предыдущие. Они послужили прелюдией к приглашению мистера и миссис Гоуэн на обед и очень искусно поставили мистера Гоуэна на привычное для него место в кружке новых знакомых.
Миссис Гоуэн они тоже поставили на привычное для нее место. Мисс Фанни поняла как нельзя яснее, что хорошенькие глазки миссис Гоуэн обошлись ее супругу очень дорого, что из-за нее произошел великий раздор в семье Полип и что вдовствующая миссис Гоуэн, огорченная до глубины души, решительно противилась этому браку, пока ее материнские чувства не взяли верх. Миссис Дженераль также очень хорошо поняла, что любовь мистера Гоуэна послужила причиной семейного горя и неурядиц. О честном мистере Мигльсе почти не говорили, замечали только мимоходом, что с его стороны было очень естественно желать возвышения дочери, и, конечно, никто не осудит его за усилия в этом направлении.
Участие Крошки Доррит, проявленное к прекрасному объекту этой принятой на веру басни, было так глубоко и серьезно, что не замедлило открыть ей глаза. Она поняла, что эти россказни играют не последнюю роль в печали, омрачившей жизнь Милочки, и инстинктивно чувствовала, что в них нет ни слова правды. Но препятствием к их сближению явилась школа персиков и призм, предписывавшая крайнюю учтивость, но отнюдь не дружбу с миссис Гоуэн, и Крошка Доррит, как невольная воспитанница этой школы, должна была подчиниться ее предписаниям.
Тем не менее между ними уже установились симпатия и взаимопонимание, которые преодолели бы и более трудные препятствия и привели к дружбе даже при совсем редких встречах. Казалось, даже простые случайности были за эту дружбу: так, они сошлись в отвращении к Бландуа из Парижа – отвращении, доходившем до ужаса и омерзения вследствие инстинктивной антипатии к этому отвратительному человеку.
Независимо от этого активного сродства душ было между ними и пассивное. К ним обеим Бландуа относился одинаково, и обе они замечали в его отношении к ним что-то особенное, чего не было в его отношении к другим лицам. Разница эта была слишком тонка, чтобы броситься в глаза другим, но они ее видели. Едва заметное подмигивание его злых глаз, едва заметный жест его гладкой белой руки, едва заметное усиление его характерной гримасы, поднимавшей усы и опускавшей нос, не могли ускользнуть от их внимания. Казалось, он говорил: «Здесь у меня тайная власть; я знаю то, что знаю».