– Поставим в духовку, когда Дерна придёт, чтобы была горячей. А пока помоги мне накрыть на стол, побудешь сегодня моим кавалером.
Она берёт меня за руку, и мы кружимся в танце прямо посреди кухни. Нери, глядя на нас с высокого стульчика, хлопает в ладоши, но всё время не в такт. Потом Роза делает пируэт, и я спотыкаюсь об её ногу. Ей смешно, а вот я краснею.
– В юности мы с Альчиде часто ходили на танцы, это сейчас я только на кухне танцую…
– А вот мы с мамой никогда не танцевали. Даже на кухне.
Дерна, вернувшись с работы, говорит, что у неё для меня сюрприз. Я спрашиваю, какой именно, но она отмахивается: «Всему своё время». Тем временем Роза, подхватив пиццу, выходит во двор, и я бегу за ней, помогать: я ведь сегодня её кавалер. Печь обнаруживается сразу за хлевом, приходится даже голову запрокинуть, настолько она огромная. Только вот я ещё ни разу не видел, чтобы заслонка была открыта. И тотчас же вспоминается фотография, которую Тюха мамам показывала, чтобы убедить их никуда нас не отпускать. Ноги вдруг становятся ватными, и я опрометью бросаюсь в хлев. Роза бежит за мной и находит свернувшимся в комочек возле коровы, что должна вот-вот разродиться: у меня не хватает духу даже просто поднять глаза.
– Что с тобой? Переволновался из-за праздника?
Я отворачиваюсь, молча гляжу в землю.
– Что случилось? Не бойся, скажи мне! В школе обидели?
Корова дышит мне в затылок тёплым, но говорить я не в силах.
– Снова тебя задирали?
Это случилось в один из первых школьных дней. Бенито Ванделли, мальчишка с последней парты, обозвал меня грязным неаполитанцем, а когда я подошёл ближе, зажал нос, будто тухлой рыбой завоняло. Но Улиано, тот, что сидел в первом ряду, а теперь сидит рядом со мной, сказал, чтобы я не обращал внимания: мол, в начале года Бенито самого задразнили, вот он и стал злым.
А вечером, в мастерской, пока мы полировали пианино, которое должны были скоро отправить, Альчиде сказал мне, что злых детей нет, есть только предвзятость: вроде как судить о вещах, не до конца разобравшись, просто потому что кто-то втемяшил тебе в голову свои мысли и теперь их уже ничем не вышибешь. И предвзятость эта – разновидность невежества, так что всем, а не только моим одноклассникам, стоит последить за собой, чтобы ни о чём не судить предвзято.
На следующий день, когда Бенито снова обозвал меня грязным неаполитанцем, Улиано подскочил к нему и прошипел: «Заткнись, тебя вообще в честь фашиста назвали!» Бенито не ответил, просто ушёл к себе на последнюю парту. А я сидел и думал: разве он виноват, что ему дали не то имя? Выходит, хорошим людям тоже случается быть предвзятыми. Совсем как мне сейчас: увидел огромную Розину печь – и, забыв про всё хорошее ко мне отношение, тут же поверил Тюхиной болтовне о коммунистах, которые детей едят. Да ещё и побежал за стельной коровой прятаться, только ботинки в коровьем навозе испачкал. И как раз сегодня, в день моего рождения.
– Вы уж простите меня, Роза… – бормочу я, вылезая из своего убежища. – Это всё от волнения. По правде сказать, у меня никогда ни праздника не бывало, ни подарков, разве что старая шкатулка, которую мне мама Антониетта отдала. Я потому и счастливым-то быть не умею.
Роза обнимает меня, и её руки пахнут опарой. Я чувствую тепло коровьего дыхания за спиной и тепло Розы, прижимающей меня к груди. Волосы у неё тоже мягкие, как вата, только тёмные – в тон глазам. Не знаю, что в этот момент на меня находит, но я вдруг понимаю, что молчать больше не могу, и сознаюсь:
– Это я… я – тот вор, что мортаделлу крал…
Роза гладит меня по голове, касается пальцами уголков глаз, словно пытаясь утереть слёзы.
– В нашем доме воров нет.
И, взяв меня за руку, ведёт обратно в дом.
21
Громко распевая «Высоко поднимем все кубок веселья…»[17], в дом входит Альчиде в сопровождении Риво и Люцио, в руках – длинный свёрток из цветной бумаги, перевязанный бантом.
– С днём рождения, сынок! Будь счастлив! – провозглашает он, и все мне хлопают, кроме Люцио. А я будто остолбенел, с места двинуться не могу. Мне говорят: «Открывай! Открывай скорей!» – но не хочется рвать бумагу. Я ведь и без того знаю, чтó внутри: наверняка то деревянное ружьё, на которое я засматривался в витрине магазина игрушек.
Развязав ленту, не спеша разворачиваю обёртку – и остаюсь стоять с разинутым ртом: там скрипка! Настоящая скрипка!
– Это детская, половинка, я её специально для тебя сделал, своими руками, – улыбается Альчиде. – Каждый вечер над ней трудился, с того самого дня, как заходила синьора Ринальди.
– Но… я ведь даже играть не умею!
– Есть у меня один клиент, учитель музыки, Серафини его фамилия, он согласился дать тебе пару уроков. Ну, что на это скажешь? Учёным ведь никто не рождается, – и знай себе усмехается в усы.
Подскочивший Риво хватает смычок и давай елозить по струнам: шум стоит – страсть. Но Альчиде сейчас же отбирает, ворчит:
– Скрипка – не игрушка, Риво, с ней аккуратность нужна! – И мне: – Это твоя скрипка, Америго, вот и держи её при себе.
И правда, внутри футляра – на подкладке – пришита ленточка с моим именем: Америго Сперанца. Стою, глаза таращу: у меня ведь ещё ничего своего не было.
– А мне на день рождения велосипед подарили, – бормочет Люцио, отвернувшись к окну. – И я его тоже никому трогать не позволяю. Потому что он мой.
Я провожу кончиками пальцев по сияющей деке, цепляю натянутые струны, глажу шелковистые волосы смычка.
– Ты рад, сынок?
Рад? Так рад, что даже говорить не могу! Наконец с трудом выдавливаю:
– Да, папа, – и Альчиде, широко раскинув руки, обнимает меня. От него пахнет лосьоном после бритья и немного столярным клеем. И это первые отцовские объятия в моей жизни.
– А когда сядем пирог есть? – спрашивает Риво, дёргая Альчиде за рукав.
– Америго пироги не любит, только мортаделлу… – начинает было Люцио, тыча пальцем в потолок. Но, поймав сердитый взгляд Розы, осекается.
– Сначала ещё один сюрприз, – и Дерна достаёт из кармана светло-жёлтый конверт. – Это тебе от мамы.
– Значит, она меня не забыла! – С тех пор, как я приехал, мы уже столько раз ей писали, но она всё не давала о себе знать.
Дерна вскрывает конверт, усаживается в кресло, и в её голосе я слышу мамины нотки – будто снова в наш переулок вернулся. Только не знаю, нравится мне это или нет.
Мама сообщает, что уговорила Маддалену Крискуоло написать для неё это письмо и прочитать те мои, что успели дойти. Просит прощения, что не ответила сразу – очень занята была. В переулке всё по-прежнему. Зима нынче холодная – слава Богу, я в Северной Италии, где меня всегда согреют, оденут и накормят. Говорит, Хабалда просила передать привет и заверения, что шкатулка с моими сокровищами в целости и сохранности там, куда мы её спрятали. А Тюха обо мне не спрашивает, но видно, что вся эта история с поездом ей хуже горькой редьки, поскольку те матери, что отослали детей, рассказывают об их жизни только хорошее и из признательности сами мало-помалу становятся коммунистками. Ещё говорит, что Долдон благодаря каким-то своим связям вышел на свободу, но с ней больше не работает и лоток с тряпками с рынка убрал.
Мы с Дерной спрашивали, сможет ли она приехать на Рождество, но она ответила, что нет: мол, пока об этом и речи быть не может. Ничего, говорит, через пару месяцев я вернусь домой и снова стану путаться у неё под ногами. И ещё: мол, я родился восемь лет назад, как раз в эти дни, и она надеется, что письмо как раз ко дню рождения успеет. Холодный, пишет, тогда выдался денёк. Она, как боль почувствовала, сразу за повитухой послала, но пока та прибежала, я уже родился, будто дождаться не мог, чтобы себя миру явить. При мне она об этом никогда не упоминала. Даже странно, насколько в письме моя мама Антониетта разговорчивее, чем в жизни.