Часть вторая
13
Когда я открываю глаза, вокруг темно. Вытягиваю ногу, чтобы коснуться маминого колена, ищу тонкий лучик света, всегда вползающий утром сквозь полуприкрытые ставни, но так ничего и не нахожу: сижу себе на пустой кровати, а в окружающей черноте – ни проблеска. Потом спускаю пятки на ледяной пол и, раскинув руки в стороны, пытаюсь нащупать дверь, но бьюсь коленом об косяк и сажусь на пороге растирать, чтобы не так болело.
– Мама! – зову я. – Мама!
Никто не отвечает. Тишина гробовая – такой в нашем переулке отродясь не бывало.
– Мама… – повторяю я, но уже тише. Тьма окутывает меня со всех сторон, и я даже не понимаю, успел ли проснуться или всё это мне снится. Сердце колотится как заведённое: где я? Ничего не помню… Нет, не так: сперва мы с той блондинкой, что должна была отправить меня домой, сели в автобус, а дальше я, видимо, уснул и теперь вот проснулся в этой совершенно незнакомой кровати.
Слышны приближающиеся шаги. Дверь наконец приоткрывается, впустив немного света. Но это не моя мама Антониетта, а та синьора.
– Кошмар приснился? – без своей серой юбки и белой блузки она не кажется такой уж коммунисткой.
– Не знаю… Не помню…
– Попить принести? Я схожу на кухню…
Я не отвечаю. Тогда она, скрестив руки, потирает озябшие плечи и выходит.
– Синьора, – кричу я вслед, – это меня в Россию привезли?
Она всплёскивает руками, голос вмиг становится сердитым.
– Бедное дитя! Надо же, в Россию! Да что же вам такого наплели? От этих страшилок не то что кошмары мерещиться будут – всю ночь глаз не сомкнёшь! – Кажется, я её разозлил, хотя выражения лица в темноте не разглядеть. Синьора возвращается, касается прохладной рукой моей щеки: – Ни в какой ты не в России, а в Модене, среди людей, которые желают тебе только добра. Ты обрёл дом, теперь просто доверься мне…
И вовсе это не мой дом. А мама строго-настрого наказала никогда никому не доверяться, думаю я. Но помалкиваю.
– Пойду налью воды, – кивает она.
– Синьора… – бормочу я, когда её фигура уже почти скрывается в темноте.
– Сынок, я же просила звать меня Дерной…
– Не уходите, мне страшно…
– Оставь дверь приоткрытой, чуть посветлее будет, – и она исчезает.
Я снова один, а в комнате такая темень, что хоть распахивай глаза, хоть зажмуривай – разницы никакой. Через некоторое время синьора возвращается со стаканом. Вода ледяная, и я пью медленно, крохотными глотками.
– Пей спокойно, сынок, колодцы мы не отравили. Или такого тебе ещё не рассказывали? – сердито ворчит она.
– Нет-нет, бога ради, я и не думал… – тараторю я, чтобы её не злить. – Вы уж простите, это всё мама виновата. Вечно твердит: пей потихоньку, не то в обморок грохнешься!
Синьора, кажется, расстраивается: наверное, думает, что произвела на меня не лучшее впечатление.
– Это ты прости, сынок, – смягчается она. – Не повезло тебе со мной, не умею я с детьми ладить: своих-то у меня нет. Вот моя кузина Роза – молодчина, у неё трое.
– Пустяки, синьора, не переживайте так. Моя мама двоих родила, но в том, чтобы с детьми поладить, всё равно не особенно сильна…
– А, так у тебя братишка есть?
– Никак нет, один я.
Синьора некоторое время молчит – наверное, всё ещё расстраивается из-за слухов об отравленной воде.
– Завтра с утра познакомлю тебя с Розиными ребятишками. Дети должны общаться с детьми, а не с «синьорами», как ты говоришь. – Я краснею, потому что так и не решился назвать её по имени. – Они тебе понравятся, вы с ними примерно ровесники. Кстати, сколько тебе лет? Я ведь даже не спросила… Прости, хорошенький приём я тебе оказываю…
Синьора просит у меня прощения! Хотя именно мне стоило повиниться – за то, что явился сюда, в её дом, сплю в её кровати, разбудил посреди ночи…
– В будущем месяце восемь стукнет, – отвечаю. – И вообще-то я темноты не боюсь: меня даже однажды закрыли в крипте с живыми скелетами!
– Выходит, ты храбрый парнишка? Повезло тебе, ничего не боишься…
– На самом деле есть одна штука…
– Что тебя в Россию отправят?
– Вот уж нет! Я в эти россказни про Россию никогда и не верил.
– Только, знаешь, я и правда бывала в России – вместе с товарищами по партии.
– А вот я пока ни с какими товарищами никуда не ездил. Потому и боюсь.
– Оно и понятно: тебе здесь всё в диковинку…
– Да нет, синьора… Просто дело в том, что я в одиночку спать не привык. У нас в доме только одна кровать была: для меня, значит, для мамы и для кофе, что Долдон приносил, пока его в полицию не забрали, – только не говорите никому, не то слух и до мамы дойдёт, а это секрет.
Она садится рядом со мной. Запах у неё другой, не такой, как у мамы. Слаще.
– Тогда я тоже открою тебе один секрет. Когда мэр спросил, не возьму ли я ребёнка, я отказалась. Испугалась.
– Вы что, детей боитесь?
– Нет, не детей, а того, что не смогу с ними поладить. Я разбираюсь в политике, разбираюсь в работе, даже в латыни немного разбираюсь. Но в детях – нет, – вздыхает она, глядя в одну точку, как всегда делает мама, когда разговаривает сама с собой. – К тому же с возрастом я стала немного грубовата.
– И всё-таки вы меня взяли.
– Я и на вокзал-то приехала помочь и удостовериться, что всё в порядке. А потом товарищ Крискуоло доложила, что возникли проблемы с семьёй, куда тебя определили. Там женщина ждала ребёнка, и у неё случились преждевременные роды, так что прийти за тобой никто не смог.
– Вот, значит, почему я один остался!
– …Но увидев тебя на лавке, такого одинокого, с этим рыжим ёжиком и веснушками на мордочке, я решила забрать тебя к себе. Уж и не знаю, права ли была. Может, ты предпочёл бы настоящую, большую семью?
– Не знаю… Я ведь до сих пор только с мамой жил…
Синьора гладит меня по руке: пальцы холодные, чуть шершавые. Она почти не улыбается, хотя и решила забрать меня.
– А я думал, что последним остался, потому что никому не понравился…
– Что ты, сынок, всё было расписано с самого начала. Мы столько недель трудились, чтобы каждому ребёнку дом найти!
– Выходит, они не на свой вкус выбирали?
– Конечно нет! Это ведь не овощной рынок!
Я снова краснею, потому что именно о рынке и подумал.
– А теперь давай-ка спать, мне завтра на работу. Я полежу здесь немного? Вот так, удобно? – и синьора ложится. Я не знаю, удобно ли ей, но место на подушке оставляю. Её волосы касаются моего лица; они мягкие, как вата. – Спеть тебе колыбельную?
От колыбельных мне всегда грустно, но я помалкиваю, чтобы снова её не рассердить, а только киваю, закрываю глаза, прижимаюсь ногой к её ноге и надеюсь, что она не станет петь про капризного малыша и страшного чёрного человека, который держит его у себя целый год. Потому что если станет, то я наверняка расплачусь, и тогда завтра меня посадят в обратный поезд и отправят домой. Синьора ненадолго задумывается, потом начинает песню, которую я слышал, когда поезд прибыл на станцию, – там ещё через каждые две строчки повторяют: «Белла, чао, чао, чао!»
Когда она заканчивает, я, помолчав немного, спрашиваю:
– Синьора, вас мои холодные пятки не беспокоят?
– Ни капельки, сынок, ни капельки.
А потом незаметно приходит сон.
14
– Амери, Америго! Проснись! Твой брат Луиджи возвращается! Поспеши, вставай скорей с кровати, это его место!
– А как же я? – бормочу я, не разлепляя глаз. – Меня-то куда?
– Ты? – переспрашивает моя мама Антониетта. – Ты теперь на Севере, с синьорой…
И я открываю глаза. Уже утро. Из окна, что возле кровати, видны бурые поля и скелеты побитых морозом деревьев с иссохшими листочками на макушке. Других домов поблизости нет, мимо никто не ходит, даже голосов не слышно.
Сама синьора на кухне – это в глубине коридора. Я разглядываю её со спины: готовит еду, радио слушает – я его раньше только в богатых домах видел, где хоть изредка удавалось тряпок выпросить. На столе меня уже дожидаются чашка молока, хлеб, банка ярко-красного варенья, масло и здоровенный кусок сыра – кто знает, достанется ли Томмазино хотя бы малая толика подобного изобилия? А ещё нож, вилка, ложка… И все чашки одного цвета с блюдцами.