Уголок его рта дёрнулся, чистейшая, непроизвольная реакция на этот абсурд, прорвавшаяся сквозь все слои контроля.
— Ты что, им…
— Я им намекнула, что да, сосулька, но зато с магической подсветкой, — невозмутимо закончила я, наслаждаясь его нарастающим оцепенением. — Так что можешь быть спокоен: твой имидж неприкосновенного ледяного божества теперь подкреплён ещё и интимными легендами. А значит, слух о твоей «оттепели» ударит в самое больное — в их священный трепет. Так вот: ты исчезаешь. Полностью. Только Лира, которой я, вся в слезах и панике, прошепчу, что тебе плохо, что нужны особые травы от «внутреннего жара»… которого у тебя отродясь не было. Она побежит. Она не сможет не побежать. И шепнёт кухарке. Кухарка, помешивая суп, вздохнёт и перескажет прачке. Прачка, выколачивая ковёр, передаст стражнику у ворот. К полудню весь город будет точно знать, что император не просто болен. Он тает. А потом мы подкинем дровишек: кто-то «случайно» увидит, как из твоих покоев выносят простыни, покрытые инеем… который будет просто мокрым от разлитой воды. Кто-то «подслушает», как маги в коридоре спорят о «необратимом распаде магического ядра». Они сами додумают всё, что нам нужно, и даже больше. Люди обожают страшные сказки. Особенно про тех, перед кем дрожат.
Аррион слушал, и на его лице происходила странная трансформация. Изначальное презрение медленно таяло, сменяясь холодным, расчётливым пониманием. Но когда я добралась до части про «сосульку», его брови поползли вверх, медленно, как тяжёлые бархатные занавесы, открывающие сцену для нового акта недоумения.
— Постой, — он поднял руку, жестом останавливая поток слов. Его голос приобрёл опасную, шелковистую мягкость, ту, что бывает у очень спокойных людей перед взрывом. — Ты... что им сказала? Про «сосульку»?
— Ну, — я пожала плечами с наигранным легкомыслием, чувствуя, как нарастает напряжение, сладкое и щекочущее нервы. — Что у тебя там архитектурный изыск, в духе шпиля Северной башни. С магической подсветкой. Для вечной... стойкости. И подтаивает, только если очень постараться. Для правдоподобия, говорю же. Надо же было дать им пищу для ума.
Наступила тишина. Но не та, думающая. А та, что бывает перед взрывом — густая, ватная, высасывающая звуки из пространства.
Сначала я увидела, как исчезла какая-либо мимика с его лица. Оно стало гладким, бесстрастным, как маска из самого белого мрамора, только что вынесенная из глубины усыпальницы. Потом, как его пальцы, лежавшие на столе, медленно разжались, будто отпуская последнюю надежду на адекватность происходящего. И наконец, как воздух вокруг нас потяжелел и зазвенел, наполнившись невидимой, колкой изморозью, которая заставляла кожу покрываться мурашками, а дыхание складываться в маленькие белые облачка.
— Ты... — он начал так тихо, что я едва расслышала, будто слова рождались не в горле, а где-то в глубине ледяного панциря. — Ты распустила слух... о моем... достоинстве... среди кухонной челяди.
Это был не вопрос. Это был приговор. И пока он его выносил, от его ладоней по дубовому столешнице поползли тонкие, ажурные паутинки инея. Они распространялись с тихим, зловещим потрескиванием, превращая полированное дерево в зимний пейзаж, в миниатюрную Арктику его гнева. Температура в кабинете упала на добрых десять градусов за секунду. В горле запершило от холода.
Вот оно. Имперское величие в гневе. Прямо как в сплетнях. Только вместо эпичного ледяного гнева на врагов, он вымораживал собственный кабинет из-за бабьих пересудов. Картина была до того идиотской, настолько нелепой и гротескной, что у меня внутри всё перевернулось от дикого, неуместного хохота, который я еле сдержала, прикусив внутреннюю сторону щеки до боли.
— Ой, всё! Царь-сосулька в ударе! Щас, погоди, сейчас тебе будет антураж! – прошипела я себе под нос, и вместо того чтобы оправдываться, резко развернулась и побежала к огромному оконному проёму.
На подоконнике в кадке цвел какой-то невероятно нежный, сиреневый цветок с бархатными лепестками, явно чудо местной садовой магии.
— Юля, — его голос за моей спиной прозвучал, как удар хлыста, резко и коротко. — Что ты...
Я не слушала. Схватила кадку (благо, она была не такой тяжёлой, этот мир хоть в чем-то был практичен) и, прижимая к груди, потащила обратно к столу. Земля просыпалась на ковёр, оставляя за собой тёмный след. Лепестки задрожали, словно испугавшись внезапного путешествия.
Аррион смотрел на меня так, будто я окончательно и бесповоротно сошла с ума. В его глазах читалось чистейшее, неподдельное недоумение, поверх которого всё ещё плавал гнев, но уже растерянный, сбитый с толку. Но концентрация льда уже дрогнула. Иней на столе перестал расползаться, застыв в причудливых узорах. Я водрузила кадку прямо на пергаменты. Сиреневый цветок нежно качнулся.
— Вот! — выдохнула я, указывая на него пальцем, как прокурор на вещественное доказательство. — Ещё одна! Сплетня номер два! Говорят, когда ты в бешенстве, то не врагов казнишь, а любишь вот такие цветочки вымораживать! Специально ходишь по подоконникам и устраиваешь ботанический геноцид! Чтобы все знали: не перечь императору, а то и герань не спасёт! Ты представляешь? Ты — грозный император, бич врагов, и ты стоишь перед фиалкой с лицом ледяной смерти и шепчешь: «Умри, тварь цветочная, я из тебя леденец сделаю!».
Я не выдержала. Из меня прорвался тот самый сдавленный, хриплый хохот, который копился всё это время, с самого утра, с момента, когда я увидела его сломанную печать. Я смеялась, глядя на его ошарашенное лицо, на нелепый цветок на столе среди военных карт и донесений, на иней, который теперь выглядел просто... глупо. Как декорация к плохой шутке.
— Боги... — выдавила я сквозь смех, чувствуя, как слезы от смеха выступают на глазах. — Ты представляешь картину? Весь двор в ужасе замирает, а ты... ты с ледяным лицом методично обходишь покои, сеешь иней на фиалки! «Вот тебе, непокорная бегония! Получай, строптивый кактус!» Это же... это же идиотизм высшей пробы! И они в это верят! Или очень хотят верить!
Уголок его рта дёрнулся. Потом дрогнула щека, и я увидела, как под тонкой кожей зашевелилась тень, будто сдерживаемый тик. Ледяная маска не раскололась, а зацвела трещинами, как ударенное морозом окно, и сквозь эту паутину прорвалось что-то живое, человеческое — гремучая смесь ярости, невероятного оскорбления и... понимания полнейшего, сокрушительного абсурда всей этой мизансцены. Аррион медленно, почти обречённо, опустил лицо в широкие ладони, пальцы впились в виски, в темные пряди волос. Плечи затряслись.
Сперва я подумала — это тихий, яростный плач императора, доведённого до ручки. Но потом сквозь его пальцы прорвался звук. Тихий, хриплый, заглушённый. Смех. Не тот, холодный и насмешливый, что резал как лезвие. И не тот, тихий и тёплый, что был утром. Это был третий смех — глухой, почти истерический, смех полководца, обнаружившего, что его Непобедимую Армию, вымуштрованную столетиями, только что разгромил и обратил в бегство пестрый отряд шутов в носках разного цвета. Смех человека, который осознал, что его величие приравняли к садовому вредителю, и, чёрт побери, в этой формуле есть жуткая, неоспоримая логика.
Он вытер глаза резким движением большого пальца (да, именно вытер — влага от смеха блестела на длинных, темных ресницах, как роса на паутине) и посмотрел на меня. Воздух в кабинете ахнул и выдохнул разом. Иней на столе растаял почти мгновенно, оставив на темном дубе лишь причудливые мокрые узоры.