У меня есть образ романтичного Чили, застывшего там, на начале 1970-х годов. Я довольно долго верила, что с возвращением демократии всё опять будет как прежде, но и этот замороженный образ был иллюзорным. Возможно, никогда не существовало самого места, по которому я так тоскую. Когда я приезжаю на родину, то невольно сравниваю Чили сегодняшнего дня с его сентиментальным образом, живущим во мне двадцать пять лет. Пробыв заграницей немало времени, я склонна преувеличивать достоинства и забывать неприятные черты нашего национального характера. Я забываю классовую дискриминацию и лицемерие высшего общества, не вспоминаю о том, насколько консервативно и сексистски настроено большинство нашего общества, и о подавляющем авторитете католической церкви. Меня и пугают обида и насилие, подпитываемые неравенством, и трогает всё хорошее, несмотря на то, что не исчезли такие вещи как непосредственная близость, характеризующая наши отношения, ласковые поцелуи при приветствии, извращённый юмор, вечно вынуждавший меня смеяться, дружба, надежда, простота, солидарность в несчастьях, доброта, неукротимая храбрость матерей, терпение бедных. Я сформировала идею своей страны, точно паззл, выбрав части, соответствующие моему видению и игнорируя остальные. Моя страна Чили поэтична и бедна, отчего я отвергаю свидетельства современного материалистического общества, в котором ценность человека меряется богатством, неважно как нажитом, и настаиваю на существовании повсюду признаков своей страны прошлого. Ещё я создала версию себя самой без национальности, или, скорее, сразу с чертами нескольких. Я принадлежу не какой-то одной территории, а нескольким — по крайней мере, в области художественной литературы, которую я пишу. Я не стремлюсь узнать, сколько лжи и правды в моих воспоминаниях, поскольку задача их разграничить выше моих сил. Моя внучка Андреа написала в школе сочинение, в котором сказала: «Мне нравилось воображение бабушки». Я спросила, что она имела в виду, и девочка не колеблясь ответила: «Ты помнишь то, чего никогда не было». Разве мы все не делаем то же самое? Говорят, что идущие в мозге процессы воображения и запоминания настолько похожи, что почти неразделимы. Кто определяет реальность? Разве всё не субъективно? Будь мы с вами свидетелями одного и того же события, мы и запомним, и расскажем о нём по-разному. Версия нашего детства со слов братьев и сестёр выглядит так, точно мы поодиночке существовали на разных планетах. Память обусловлена эмоциями; мы подробнее и лучше помним события, которые нас трогают, — радость рождения, удовольствие от ночи любви, боль приближающейся смерти, травма от раны. Рассказывая о прошлом, мы ссылаемся на значимые моменты — будь то хорошие или плохие — и оставляем за кадром огромную серую зону повседневности.
Если бы я никогда не путешествовала, пребывала в полной безопасности, окружённая собственной семьёй, приняла бы мировоззрение дедушки и его правила, оказалось бы невозможным воссоздать или приукрасить свою жизнь, поскольку её определили бы другие люди, сделав меня всего лишь очередным звеном в длинном генеалогическом древе. Переезды с одного места на другое вынуждали меня неоднократно корректировать свою историю, чем я поспешно и занималась, практически не осознавая, поскольку была слишком занята задачей просто выжить. Человеческие жизни похожи друг на друга, и их допустимо рассказывать в тоне, каким написан и телефонный справочник, если только кто-то вдруг не решит что-то в нём выделить или подкрасить. В моём случае я скорее отшлифовывала детали, создавая свою личную легенду таким образом, что когда я окажусь в доме престарелых, коротая дни в ожидании смерти, у меня будет материал, которым я развлеку других дряхлых постояльцев.
Я писала свою первую книгу, просто бегая пальцами по клавиатуре, как пишу и эту, другими словами, без какого-то плана вообще. Я провела минимальные исследования, поскольку всё необходимое сидело внутри меня, не в голове, а, скорее, где-то в груди, и это давило меня, словно нескончаемое удушье. Я рассказывала о Сантьяго времён юности своего деда так, будто я сама тогда же и родилась. Я точно знала, как зажигать газовую лампу ещё до появления в городе электричества, равно как знала и судьбу множества заключённых в Чили прямо в реальном времени. Я писала в трансе, словно мне кто-то диктовал, и всегда приписывала это благо своей бабушке, дышащей мне в ухо. Мне лишь раз подарили книгу, будто продиктованную из другого измерения, и это совпало с окончанием моих воспоминаний «Паула» в 1993 году. Тогда я без сомнения получила помощь от ласкового духа своей дочери. А на самом-то деле, кто же эти и другие, живущие со мной, духи? Я не видела их завёрнутыми в простыню и плывущими по коридорам дома, в общем, ничего интересного. Они, скорее, нападающие на меня воспоминания, которые я слишком лелею, отчего они материализуются. Подобное происходит со мной, с людьми, с Чили, этой мифической страной, которая от большой тоски заменила мне страну реальную. Это народ в моей голове, как считают внуки, — своеобразная сцена, на которой я по собственному желанию то добавляю, то убираю объекты, персонажи и ситуации. Лишь окружение остаётся истинным и неизменным; на фоне величественного чилийского пейзажа я не чужая. Эта тенденция преобразовывать реальность и изобретать память беспокоит меня, поскольку я сама не знаю, как далеко я зайду. Происходит ли то же самое с другими людьми? Увидь я вновь своих бабушек и дедушек или свою дочь хотя бы на мгновение, узнала бы я их? Уже очень вероятно, что и нет, ведь так часто ища способы сохранить их живыми, помня до мельчайших деталей, я изменила и украсила каждого достоинствами, которых, у них, пожалуй, не было. Я приписала им куда более сложную судьбу, чем они прожили на самом деле. Как бы то ни было, мне очень повезло, потому что моё письмо умирающему дедушке спасло меня же от отчаяния. Благодаря ему я обрела голос и преодолела забвение, этакое проклятие подобных мне бродяг. Передо мной открылся безвозвратный путь в литературу, по которому я шла, спотыкаясь, последние двадцать лет и намерена двигаться дальше, пока терпеливые читатели выносят моё творчество.
Хотя первый роман подарил мне вымышленную родину, я всё ещё тосковала по другой, той, что осталась позади. Военное правительство, точно скала, обосновалось в Чили, где у Пиночета была абсолютная власть. Экономическую политику «чикагских мальчиков», иными словами, экономистов, последователей Милтона Фридмана, навязали силой, а иначе бы и не вышло. У бизнесменов были огромные привилегии, рабочие же лишились почти всех своих прав. Внешне казалось, что диктатура несокрушима, хотя в реальности внутри страны росла мужественная оппозиция, которая в итоге восстановит утраченную демократию. Желая этого добиться, вынуждено отложили в сторону нескончаемые партийные ссоры и объединились в так называемое «Концентрасьон (сотрудничество)» — это произошло семь лет спустя. В 1981 году почти никто себе не представлял подобную возможность.
До этого времени моя жизнь в Каракасе, где мы пробыли десять лет, была полностью анонимной, хотя книги привлекли внимание людей. Наконец, я уволилась из школы, в которой работала, и погрузилась в неопределённое литературное поприще. В голове вертелся очередной роман, место действия которого в этот раз где-то на Карибах. Я думала, что с Чили закончено, и уже давно пора обосноваться на земле, постепенно становящейся моей приёмной родиной. Прежде чем взяться за роман «Ева Луна» я в обязательном порядке провела тщательное исследование. Чтобы описать запах манго или форму пальмы, я, придя на рынок, понюхала фрукт и, оказавшись на площади, осмотрела деревья, что излишне в случае с персиком или ивой у нас, в Чили. Чили во мне настолько глубоко, что я чувствую, словно знаю свою страну вдоль и поперёк, но если я пишу о каком-либо другом месте, мне всё же лучше его изучить.
В Венесуэле, великолепной стране решительных мужчин и красивых женщин, я наконец-то освободилась от дисциплины английских школ, строгости моего дедушки, чилийской скромности и последних черт формальности, в которой меня, порядочную дочь семьи дипломата, воспитали. Впервые я почувствовала себя комфортно в своём же теле и уже не обращала внимания на мнение других людей. Меж тем мой брак портился безвозвратно, и едва дети вылетели из гнезда, поступив в университет, пропал смысл совместного проживания. Мы с Мигелем развелись по-дружески. И оба чувствовали такое облегчение от нашего решения, что прощались друг с другом по-японски, реверансами, аж несколько минут. Мне было сорок пять лет, но, по-моему, я не выглядела плохо на свои годы, пока вечно оптимистичная мама не предупредила меня, что я проведу свои оставшиеся дни в одиночестве. Тем не менее, через три месяца в продолжительном книжном туре по Соединённым Штатам я познакомилась с Уильямом Гордоном, человеком, по словам моей ясновидящей бабушки, приписанным мне самой судьбой.