«Боже мой, какая же ты дурочка, — причитала Тереса, слушая Францию, — ума не приложу, что ты нашла в этом типе, а, Франция? Неужели этот Родольфито так уж в постели хорош? У него что, большой, как у козла, что ли? Или он тебя индейским приворотным зельем подпоил? Что с тобой?»
«Не знаю, что тебе и сказать, — ответила Франция, — понимаешь, я его люблю, этого Родольфито: он такой хрупкий, но такой красивый, несчастный, как сиротка».
«А не сходить ли тебе к психиатру? — отреагировала на ее слова Тереса. — Хрупкий и красивый? Как по мне, он похож на лягушонка, а из-за того, что ты мне тут наговорила, я чуть от злости не лопнула — какая же ты глупенькая. Я бы такому чуваку, который позволяет каким-то мальчишкам свернуть себя в крутой рог, ногой бы под зад дала».
«Ну нет, — поспешила возразить Франция, — Родольфито страдает, молча, но страдает, поэтому я каждый раз его и прощаю».
И тут Ике взял у нее золотую ручку — он принимает подарок? Ну конечно.
Родольфито почувствовал, будто слова выползают у него откуда-то из желудка, будто он сам выпихивает их оттуда, одно за другим, силой, чтобы хоть что-то сказать:
— Золотые ручки не пишут.
— Ерунда, — сказал Ике. — Еще как пишут. — Он снял колпачок и стал что-то писать у себя на ладони; выводил тщательно, целую минуту, показавшуюся целым годом.
— Покажи, — потребовала Франция. Она вскочила со стула, откинула волосы назад, распространив вокруг себя аромат жасмина, заглянула в ладонь Ике и прочла вслух: — «Франция, я все еще тебя люблю». — И рассыпалась детским смехом: — Какой же ты ненормальный, что это тебе в голову взбрело, со смеху помереть можно — это ж было всего лишь детское увлечение.
Она не кривила душой, но была по-настоящему польщена: ей никогда не приходило в голову, что такое перо способно писать на человеческой коже, а кроме того, обладатель этой кожи написал такие слова, да еще и в присутствии предателя; «как здорово», — подумала она.
— Родольфито, — произнесла Франция, — прости Ике его признание в любви. Ты наверняка сможешь понять нашу детскую любовь, я это подчеркиваю: детскую — пойми меня правильно.
И она дружески похлопала Ике по щеке. После чего та же ручка опустилась на миг на круглое колено Ике и сжала его на несколько секунд — смертельных для Родольфито секунд, не менее ужасных, чем те, в течение которых отвертки были направлены в его сердце. Родольфито сглотнул: глядя на то, как Франция с улыбкой на устах вновь опускается на стул, он думал, что потерять ее — все равно что потерять ногу. Именно так он и думал, конечно, именно потому, что всем сердцем желал отрезать Ике ту ногу, которую ласкала рука Франции, или же потому, что потерять эту невесту и в самом деле было для него равнозначно потере части тела. В тот момент глаза его не отрывались от Франции, жадно шарили по ее лицу, шее, розовой скругленной линии плеча, золотистому пушку на руках, локотку, который вновь опустился на ту же газетную вырезку…
Он побледнел. Он слишком хорошо знал эту заметку с извещением о грядущем бракосочетании, сопровожденную фотографией.
Родольфито приложил неимоверные усилия, делая вид, будто слушает. Будь он сейчас на ногах, рухнул бы на пол. По сию пору ему как-то не приходило в голову, что Франции все известно. Конечно, он понимал, что рано или поздно новость дойдет до ее ушей, но никогда не думал, что девушка узнает обо всем именно в этот день.
Но она знала.
— О чем я вспоминаю прежде всего, кузина, — несвойственным ему голосом, полным нежности, разливался Ике, начисто позабыв о Родольфито, — так это о том, как мы с тобой прятались в сене, помнишь? Помнишь, Франция, мы играли в прятки и забрались с тобой в стог сена, в огромную кучу сухих стеблей и колосьев, желтую-желтую под синим небом, да так и не вылезли оттуда, ты помнишь?
Франция покраснела. Об этом она старалась не помнить: там он трогал ее под юбкой, внутри, а она трогала его, там они в первый раз поцеловались; оттуда она сбежала, выскользнула и никогда больше не приближалась к своему кузену, стала его панически бояться и позабыла почему. Или это было всего лишь игрой, поэтому она об этом и забыла? Однако Ике не забывал: он годами преследовал ее, чтобы об этом напомнить. Тогда Франция взглянула на Ике, и ее снова охватил тот же панический страх, как в детстве: Ике к ней будто принюхивался.
Такой она себя и ощутила: обнюханной.
12
Начо Кайседо и Альма Сантакрус двумя настороженными тенями то и дело выглядывали в окно, укрывшись за шторами, но спускаться в гостиную к первым гостям им не хотелось — много чести племянникам. Супруги дожидались прибытия старших родственников; а молодежи и так хорошо в обществе друг друга. Наконец внизу появился темный «мерседес», развернулся и встал перед воротами гаража. Это прибыли сестры Альмы Сантакрус — Адельфа и Эмператрис. Обе выгрузились из «мерседеса» с помощью любезнейшего Самбранито, сверкавшего по такому случаю лаковым козырьком фуражки английского шофера.
— Ты что, велела Самбранито нахлобучить фуражку? — удивился магистрат.
Адельфа и Эмператрис блистали лучшими своими нарядами; обе были старше Альмы и красили волосы, чтобы скрыть седину. Обе могли похвастаться редким в их возрасте очарованием, каковое намекало на былую миловидность. «Ну и красотки», — в душе посмеялась Альма, отметив про себя, что Адельфа не взяла с собой трех младших дочек.
Начо Кайседо, надо сказать, тоже прифрантился: черный костюм с лазоревым галстуком, безукоризненно белая сорочка с золотыми запонками, каждая с изумрудом. Но его нимало не занимали невестки; ворота гаража только что распахнулись, и показалась Ирис Сармьенто — девушка ждала, пока Самбранито закатит «мерседес» в гараж. Неизменный Марино Охеда выступал ее помощником, хотя в помощи его она явно не нуждалась.
— Что-то не нравится мне этот постовой, — заявил магистрат. — Если меня не подводит зрение, он уже лапает девчонку за задницу. Держи ухо востро, Альма, а то как бы вслед за Италией не явилась к нам Ирис, но уже со своим сюрпризом.
— Досужие фантазии, — отозвалась сеньора Альма, — Марино у нас — парень правильный. На прошлой неделе он вспугнул вора в саду Руджеро.
— Я здесь не о ворах толкую, а о заднице девчонки, — ответствовал магистрат.
Сеньора с глубоким удовлетворением наблюдала за тем, как Лиссабона и Пальмира вышли встретить только что прибывших тетушек, как они помогли им с подарками, прислушивалась к их голосам.
— А где Альма? — спрашивала Эмператрис. — Почему она нас не встречает?
— Мама одевается, — ответила Лиссабона.
— Ладно, пойду спущусь, — сказала сеньора Альма.
Муж обнял ее за талию, она подняла на него взгляд; вот это и правда что-то новенькое: пылкие любовные объятия сегодня уже имели место — чего же еще? Она была поистине великолепна в своем длинном, в пол, платье, с макияжем в духе актрис прошлого века, ее глаза и слегка располневшее тело также свидетельствовали о несколько поблекшей, недавно еще ослепительной красоте. Безо всякого смущения, скорее с изящным проворством, отточенным опытом, магистрат одним ловким движением задрал женину юбку до пояса и принялся оглаживать обтянутые шелком выпуклости. А потом его рука и вовсе их обнажила.
— Это еще что такое? — без особой убедительности попробовала возмутиться сеньора Альма. — Ты решил уподобиться постовому? Прекрати, я должна пойти к сестрам.
— А задница у тебя по-прежнему великолепна, — послышался голос склонившегося над ней магистрата. — Такая же круглая, как и в первый раз. Самая выпуклая из всех, что я знавал.
Со времен медового месяца Альма Сантакрус привыкла, что муженек склонен отпускать подобного рода скабрезные комплименты с целью дать ей понять, когда хочет заняться с ней любовью. Столь же ошеломленная, как и польщенная, она попыталась вывернуться из его объятий, однако он опрокинул ее на кровать, лицом на покрывало, и, несмотря на праздничное облачение обоих, методичный и многоопытный мужчина как-то все же исхитрился осуществить свое желание.