– Да жена… – мужик смущённо крякнул и почесал затылок. – Третий день в лёжку, мается животом, крутит её, бедолагу. Лекарь ваш городской, змей подколодный, только головой качает да серебро тянет, а толку – ноль.
– Животом мается – это не шутки, – серьёзно кивнула Сира, её лицо вмиг стало строгим. – Вот, возьми ромашку да зверобой. Отвар сделаешь крепкий, трижды в день поить будешь. А одолень-трава тут ни к чему, она от злых духов да дурных мыслей помогает, а не от несвежего пирога. Не возьму с тебя денег, ступай. Да передай жене своей, чтоб на ярмарке еству всякую не хватала, не глядя.
Мужик удивлённо хлопнул глазами, недоверчиво посмотрел на протянутые пучки трав, потом на Сиру. Он, видно, привык, что за всё в этом мире нужно платить, а тут… Он сгрёб травы своей огромной лапищей и, смущённо буркнув что-то похожее на благодарность, быстро скрылся в гудящей толпе.
– Зачем ты так? – тихо, почти беззвучно упрекнула я, когда он отошёл. – Нам же на соль и крупу заработать надо. Мешок муки сам себя не купит.
– Жалость, Лира, иногда дороже серебра стоит, – не оборачиваясь, ответствовала Сира, аккуратно перебирая свои пахучие сокровища. – Отданное даром вернётся сторицей, когда не ждёшь. А взятое с горюющего человека ляжет тяжёлым камнем на душу. Запомни это, дитя моё. Это важнее всех трав и кореньев.
Я тяжело вздохнула и ещё плотнее натянула капюшон, так, что грубая ткань царапала подбородок. Я помнила много её уроков. За семь лет, проведённых на краю Чёрных Топей, я научилась понимать безмолвный язык ветра и тревожный шёпот болотных духов, что прячутся в тумане. Я могла отличить съедобный корень от ядовитого по одному лишь запаху земли, в которой он рос, знала, какая трава уймёт жгучую боль, а какая остановит хлещущую кровь. Сира научила меня выживать там, где другие находят лишь смерть. Но главный её урок – как жить среди людей, не боясь их, – я так и не выучила. Они были для меня страшнее любой лесной твари, любого волка с горящими в ночи глазами. Зверь убивает от голода или страха, защищая свою жизнь. Человек – от злобы, от зависти или просто так, от скуки, чтобы посмотреть, как красиво умирает другое живое существо.
Внезапно весёлый, многоголосый гомон ярмарки разорвал истошный, леденящий душу женский крик. Он был таким пронзительным, таким полным животного, первобытного отчаяния, что даже скоморохи на ходулях замерли, нелепо покачнувшись. Толпа колыхнулась, как единый организм, и испуганно расступилась, и я увидела её.
Молодая женщина, простоволосая, с разметавшимися по плечам тёмными прядями, в разорванной на груди рубахе, стояла посреди образовавшегося круга. На руках она качала маленький, безвольный свёрток. Мёртвого ребёнка. Её лицо было искажено нечеловеческим горем, превратившись в страшную маску, глаза – безумны, выжжены изнутри пожаром потери. И эти безумные, полные мутных слёз глаза уставились прямо на нас. На меня и на Сиру.
– Вот они! – закричала она, и её голос сорвался на пронзительный, режущий уши визг. – Ведьмы! Это они погубили моего сыночка! Они!
Сердце не просто ухнуло куда-то в пятки – оно остановилось, превратившись в кусок льда. К горлу подкатила ледяная, горькая тошнота. Я узнала её. Дня три назад она, спотыкаясь, прибежала к нашей избушке на самом краю топей, рыдая и умоляя спасти дитя, которое уже горело в лихорадке и хрипело, не в силах вздохнуть. Сира долго осматривала крохотное, синюшное тельце, качала головой, дала отвар, чтобы хоть немного облегчить страдания, но честно и прямо сказала – поздно. Хворь уже забрала его душу, вцепилась в неё своими невидимыми когтями, и ни травы, ни заговоры тут не помогут.
– Они! – женщина сделала несколько шагов в нашу сторону, протягивая перед собой мёртвое тельце, как страшное, неопровержимое обвинение. – Я просила помощи! Я на коленях умоляла! А она дала ему своё ведьмовское пойло, и он умер! Умер у меня на руках! Задохнулся!
Толпа, до этого момента весело галдевшая, затихла. И в этой внезапной, оглушительной тишине слова обезумевшей от горя матери упали, как тяжёлые камни в стоячую воду, порождая круги страха и первобытной ненависти. Я видела, как меняются лица людей вокруг. Праздное любопытство сменялось подозрением, подозрение – глухой, иррациональной злобой. Древний, липкий страх перед непонятным, перед колдовством, перед самой смертью, которую они увидели так близко, выполз наружу, и ему срочно нужен был виновник.
– Уймись, дочка, – шагнула вперёд Сира, выставив перед собой сухую, морщинистую ладонь, словно пытаясь остановить надвигающуюся волну людского гнева. – Великое у тебя горе, и сердце моё плачет вместе с твоим. Но не наша в том вина. Сын твой был уже отмечен Мареной, когда ты принесла его ко мне. Я сделала всё, что могла.
– Ложь! – взвыла женщина, и её лицо перекосилось от ярости. – Ты отказалась помочь! Ты прогнала меня! Ты наслала порчу! Ведьма!
И это слово, брошенное в мёртвой, звенящей тишине, стало искрой, упавшей в пороховой погреб. Толпа загудела, зашевелилась, плотнее сжимая кольцо вокруг нашего жалкого прилавка.
– Ведьма…
– И девка с ней, глянь, прячется под капюшоном… очи-то какие, болотные, недобрые…
– Поговаривали, что они на топях живут, с нечистью якшаются… Там честному человеку и шагу не ступить!
– Гнать их надо! Нет, судить!
Я заметила их не сразу. Двоих. Крепких, коротко стриженных молодцов в добротных кожаных куртках, какие носит младшая княжеская дружина. Они не кричали, как остальные. Они стояли чуть поодаль, но именно их тихие, ядовитые реплики, брошенные в нужный момент, подливали масла в огонь. «Точно, я слышал, она скотину у соседа испортила», – обронил один. «А у моей свояченицы молоко прокисло, как эта девка мимо двора прошла», – поддакнул второй. Они не выглядели обезумевшими от страха или гнева. Их глаза были холодными и расчётливыми. Они работали. И я почти физически ощутила ледяное дыхание чужой, злой воли, стоящей за этим стихийным, казалось бы, гневом. Воли, носившей имя младшего княжича, Милаша, чья жестокость и распутство стали притчей во языцех даже в самых глухих деревнях.
– Бежим, – прошептала я, мёртвыми пальцами вцепляясь в сухой, твёрдый рукав Сиры. Её рука, которую я стиснула, была холодной как лёд.
– Поздно, – так же тихо, почти одними губами, ответила она, и в её голосе я впервые за все эти годы услышала глухую, страшную безнадёжность.
Она была права. Кольцо людей сомкнулось окончательно. Их были десятки. Мужики с кулаками размером с мою голову, бабы с искажёнными злобой лицами, даже дети, подражая взрослым, показывали на нас пальцами и что-то визгливо кричали. Мы попытались обойти прилавок, рвануть в сторону узкой улочки, что вела из города, но путь нам тут же преградили.
– Куда собрались, отродья змеиные? – прорычал тот самый рыжий бородач, которому Сира только что дала травы для жены. Его лицо уже не выражало смущения, только тупую, бычью ярость.
И тут полетело первое. Не камень. Гнилой, раскисший кочан капусты, брошенный кем-то из задних рядов. Он с мерзким, влажным хлюпаньем ударился о плечо Сиры, оставив на её старом плаще мокрое, вонючее пятно. За ним – ком липкой грязи, угодивший мне в капюшон. А потом – камень. Маленький, но острый, он со свистом пролетел мимо моей головы и рассёк Сире бровь. По её морщинистой щеке, прочертив тёмную борозду в пыли, медленно потекла тонкая струйка тёмной, почти чёрной крови.
Она пошатнулась, но устояла. Она смотрела на них – не со страхом, не с ненавистью. С какой-то глубокой, вселенской печалью. Словно видела перед собой не озлобленных, обезумевших людей, а неразумных, напуганных детей, творящих страшную, непоправимую глупость.
– Опомнитесь! – её голос прозвучал на удивление твёрдо и чисто, перекрывая гул толпы. – Что вы творите? Грех на душу берёте!
Но её уже никто не слушал. Толпа превратилась в единого, многоголового зверя, почуявшего запах крови. Раздался новый злобный крик, и ещё один камень, побольше, с глухим стуком угодил Сире в висок. Она коротко, по-птичьи вскрикнула, её ноги подкосились, и она стала медленно, как срубленное дерево, оседать на землю, прямо в грязь и рассыпанные, растоптанные пучки целебных трав.